— Это мало.
— Это мало для бумаги, — сказал он. — Для меня это много.
Машину гоняли на месте. Лунин стоял сбоку, положив ладонь на обшивку, и простоял так весь прогон, а когда заглушили, ещё с полминуты не убирал руки, пока обшивка не перестала дрожать.
Потом убрал.
— Ещё раз, — сказал он.
Прогнали ещё раз. Он опять стоял и опять ничего не сказал.
Он присел и посмотрел вдоль машины, снизу, как смотрят на выведенную стену.
— Я её сегодня не подпишу.
— А завтра?
— Завтра погоняю ещё. Может, найду. Может, покажется, что вчера мне померещилось.
— А если не найдёте?
— Тогда не подпишу и завтра.
— А если прикажут?
— Приказать подписать нельзя, — сказал Лунин. — Приказать выпустить можно. На этом и стою третий год.
— Вам за неё когда-нибудь было?
— Было. Один раз крепко.
— И что?
— И ничего. С тех пор мне даже легче: я уже знаю, чем это кончается.
Бережной подошёл к той же машине часа через два, и подошёл сам, без меня и без Лунина.
Я это видел с другого конца стоянки и нарочно не пошёл.
Он обошёл её, поговорил с техником, потом полез в бумаги — не в формуляр, а в свои, тыловые, — и просидел над ними до вечера.
Потом он ходил по площадке и искал человека, который привёз ту бочку. Не нашёл: человека к тому времени уже перевели, а те, кто остался, помнили только, что бочка была и что бензин из неё оказался нормальный.
— «Оказался нормальный» — это не проверка, — сказал мне Бережной позже. — Это везение, которое случилось на прошлой неделе.
Вечером мы столкнулись у землянки.
— Она у вас в наряде? — спросил он.
— В наряде.
— Я бы её не пускал.
— Почему?
— По своей части, — сказал Бережной. — Я вам сейчас скажу, и вы не смейтесь. Эта машина за последние три недели трижды меняла место. Два раза стояла под открытым небом в дождь, потому что укрыть было нечем. Один раз её заправляли из бочки, про которую я до сих пор не знаю, откуда она пришла: бочка была, а бумаги на неё нет.
— И что?
— И то, что за эти три недели её касались руки из четырёх разных мест, и ни в одной книжке этого нет целиком. Я не говорю, что она неисправна. Я говорю, что я не могу установить её состояние. Это разные вещи.
— Лунин вам что-нибудь говорил?
— Лунин мне про неё вообще ничего не говорил, — сказал Бережной. — Мы с ним сегодня говорили про воду.
Я потом спросил их по отдельности. Проверил не потому, что не верил, а потому, что если бы они сговорились, вся цена этому была бы копейка.
Не сговаривались. Оба вспомнили за весь день три фразы, и все три были про колодец.
Вечером двадцать первого я записал у себя две строки: что инженер полка отказывается подписывать выпуск без названной причины и что специалист по базированию отдельно и независимо считает состояние машины неустановленным. И приписал, что оба основания разные и что ни одно из них не является диагнозом.
Читать это было скучно. Такие записи всегда скучные, и это их единственное достоинство.
Двадцать второго в пять утра Гришин собрал у себя.
В землянке было тесно: Ерохин, Лунин, начальник штаба, кто-то ещё, я у стены и Бережной у входа, потому что дальше не поместился.
— Лунин.
— Не подписываю.
— Причина.
— Причины нет.
— Как нет?
— Так нет, — сказал Лунин. — Я гонял её вчера вечером и сегодня в четыре. Вчера мне не понравилось, сегодня опять не понравилось, а что именно — не поймал. Причины назвать не могу. Подписывать не буду.
— Ты понимаешь, что ты сейчас говоришь?
— Понимаю.
— Ты мне срываешь наряд.
— Понимаю, — сказал Лунин.
Гришин повернулся к Бережному.
— А вы?
— Я не подписываю ничего, я тут не по этой части, — сказал Бережной. — Но раз спросили — скажу. По моим данным её состояние не установлено. Не «плохое». Не установлено. Три перемещения, две ночёвки под дождём, заправка из бочки без бумаг и четыре разных руки за три недели.
— Вы это с ним обсуждали?
— Нет.
— Точно нет?
— Точно, — сказал Лунин. — Я про его бочку узнал сейчас.
В землянке помолчали.
— Значит, двое, — сказал Гришин. — И по разным основаниям.
— По разным, — сказал Бережной.
Начальник штаба сказал, что можно идти без неё.
— Нельзя, — сказал Ерохин.
— Почему нельзя?
— Потому что задача на такой состав. Уберём одну — придётся менять всё: кто с кем, кто прикрывает, кто когда отходит. За два часа я это не переделаю так, чтобы вышло не хуже.
— А если переделать хуже?
— Тогда я скажу вслух, что хуже, и вы решите.
Гришин посмотрел на меня.
Я знал, что он посмотрит, и знал, что скажу, и всё равно две секунды подержал паузу, потому что мне хотелось сказать другое.
— Вы у меня в полку не служите, — сказал Гришин. — Но вы тут стоите. Ваше слово?
— У меня нет слова, — сказал я.
— То есть?
— То есть решать вам. Я могу сказать, что видел: два человека независимо и по разным основаниям пришли к одному. Это всё, что я знаю. Что с этим делать — не моё.
— Вы же инспектор.
— Я инспектор, — сказал я. — Если я вам сейчас скажу «отменяйте», вы отмените, и завтра в полку будет считаться, что наряды отменяет приезжий из управления. Через месяц вам это выйдет боком, а меня тут не будет.
Кто-то в углу хмыкнул.
— Он правильно говорит, — сказал Ерохин.
— Я и без вас двоих разберусь, — сказал Гришин.
Он посидел с минуту.
— Наряд отменяю, — сказал он. — Целиком. Не уменьшаю, а отменяю. Доложу сам и объясню сам.
— Что доложите? — спросил начальник штаба.
— Что инженер полка не подписал выпуск и причину назвать не смог, а состояние машины по тыловой части не установлено. И что я на этом основании отменил.
— Это плохо прозвучит.
— А что мы доложим наверх? — сказал начальник штаба. — Там сейчас каждый вылет считают.
— Считают. И правильно считают.
— И как это будет выглядеть?
— Плохо будет выглядеть.
— Так, может…
— Не может.
Лунин поднял голову.
— Товарищ майор. Если надо, я напишу отдельно.
В землянке стало очень тихо.
— Что?
— Что причину не установил и выпуск не подписал. Чтобы наверх пошло с моей фамилией, не с вашей.
Гришин посмотрел на него так, как смотрят на человека, которого знают десять лет.
— Отдельно от чего?
— От вашего решения. Я отвечу за отказ, вы — за наряд.
— Решение всё равно моё, — сказал Гришин. — В докладе будут оба основания и моя отмена. Никто за другого подписываться не будет.
Он помолчал.
— Это прозвучит как есть, — сказал Гришин. — Плохо прозвучит другое: если я её выпущу, и она не дойдёт, и я потом буду объяснять, почему выпустил, когда мне двое сказали не выпускать.
Он встал.
— Лунин. Гоняй её сегодня весь день. Найдёшь — доложи. Не найдёшь — тоже доложи.
— Есть.
— Всё.
Расходились молча. У выхода начальник штаба сказал мне вполголоса, что если бы не я, обошлось бы.
— Меня тут не было, — сказал я.
— Вас тут не было, — согласился он. — А оно всё равно из-за вас.
Он был неправ и уже повторил «из-за вас». Спорить с ним было незачем.
В шесть двадцать никто никуда не пошёл.
Стартовый наряд простоял до семи и разошёлся, и это было самое тихое утро за неделю: люди ходили по площадке медленнее обычного, спешить на полосу больше не требовалось, и от этого казалось, что что-то случилось.
Ничего не случилось. В этом и была вся штука.
Я в то утро стоял на краю поля дольше, чем нужно, и смотрел на пустую полосу, по которой в шесть двадцать должны были пойти и не пошли; смотреть на пустую полосу — занятие для человека, которому нечем занять руки, и я это про себя знал.
Стартовый наряд, разойдясь, занялся тем, чем занимаются, когда работа отменилась: чинили то, что давно собирались чинить, и один нашёл наконец время подшить сапог.