Ага янычар горько усмехнулся:
— Осман? Тот, кто строгает деревяшки? Тот, кто просит приносить ему кедр и самшит, чтобы вырезать подставки для письма? Ты хочешь посадить на трон султана, который будет думать о сучке и лаковой краске, когда империя рушится?
— Именно! — старик ударил кулаком по столу, так что кофейник подпрыгнул. — Именно такого нам и надо! Ты думаешь, нам нужен воин? Нам нужен тот, кто не будет посылать нас умирать за Месопотамию, кто не будет резать греков до тех пор, пока они не восстанут все до единого, от стариков до младенцев! Нам нужен тот, кто будет сидеть во дворце, перебирать свои деревяшки и подписывать то, что мы ему подсунем.
Тишина. Слышно было, как за окном, внизу, в казарменном дворе, позвякивает оружие — там собирались люди. Много людей.
— А что Махмуд? — спросил начальник стражи, хотя ответ знал заранее.
— Махмуд объявил джихад. Всем неверным. Всему миру, — медленно проговорил ага янычар. — Он перерезал горло нашей торговле. Он перерезал горло нашему флоту. Он перережет горло нам — рано или поздно. Завтра, послезавтра, через месяц, но, когда он закончит с греками и франками… он вспомнит, что мы слишком жирны, слишком стары, слишком… нерадивы в молитвах. Но скорее всего неверные сплотятся против нас, и тогда… тогда империи придёт конец.
Он поднялся. Кряжистый, широкий в плечах, с лицом, исполосованным шрамами старых битв.
— Мы сделаем это сегодня. Пока он спит после вечернего намаза, погружённый в свои безумные мысли. Мы идём в кафес. Мы выводим Османа. Мы приведём его в Диван-хане. Мы посадим его на трон и опоясаем мечом его предка.
— А Махмуд?
Ага янычар помедлил. Взглянул на обоих. В его глазах мелькнуло что-то — не жалость, нет, скорее усталость.
— Мы не прольём кровь халифа. Мы запрём его в кафесе, где он держал Османа. Пусть молится. Пусть грызёт ногти. Пусть смотрит, как его брат вырезает из кедра подставки. Это будет его наказание — каждый день видеть, что мир не рухнул.
В дверь постучали три раза — условный стук. Ага отворил. На пороге стоял янычар с факелом.
— Всё готово, ага-эфенди. Кафес охраняют наши люди. Евнухи удалены. Сопротивления нет.
— Идём, — бросил ага, застёгивая тяжёлый плащ. — Время молитвы окончено. Время дела настало.
* * *
…Они двигались бесшумно, как тени. Через внутренние дворы, минуя спящие гаремы, сквозь арки и колоннады, где факелы трепетали от ночного ветра. К кафесу — к золотой клетке, где тридцать лет жил человек, чьё единственное преступление было в том, что он родился не первым.
Стража у ворот расступилась. Тяжёлая дверь со скрипом отворилась. Внутри, при свете единственного масляного светильника, в роскошно обставленной комнате сидел на полу бледный, худой мужчина лет сорока с лишним. Борода его была седой, руки изрезаны мелкими царапинами. Перед ним на низком столике лежали: кусок дерева, маленький нож и почти готовая подставка для перьев, искусно вырезанная в виде виноградной лозы.
Осман поднял глаза. В них не было страха. Только тихое, спокойное удивление.
— Вы пришли убить меня? — спросил он, откладывая нож.
— Нет, — ага янычар шагнул вперёд и низко поклонился. — Мы пришли просить тебя стать тенью Аллаха на земле, о повелитель.
Осман уставился на него, потом перевёл взгляд на начальника стражи, потом на старого арсенальщика. И вдруг рассмеялся — тихо, сухо, как шорох стружек.
— Я? Стать султаном? — он покачал головой. — Но я не умею править. Я умею только это, — он указал на свою подставку. — Я умею делать вещи, которые приносят покой. Я умею слушать дерево, чувствовать его жилы, следовать его рисунку. Я не умею слушать визирей. Я не умею считать золото. Я не умею воевать.
— Именно поэтому мы и пришли, — старый арсенальщик опустился на колени. — О повелитель. Ты не должен править. Ты должен сидеть здесь, во дворце, и делать свои прекрасные подставки. А мы сделаем подвластные тебе земли великими и процветающими. Мы, янычары, визири, муфтии — мы будем вести дела. Мы будем подписывать бумаги, торговать, воевать, мириться. А ты… ты будешь тем, кто не даст Махмуду сжечь империю в огне безумной войны против всего мира. Ты будешь нашей совестью. И если мы ошибёмся — ты нас поправишь. Своим словом, а не мечом твоего предка, чьё имя ты носишь.
Осман долго молчал. Потом посмотрел на свои руки — на старые шрамы от резца, на въевшуюся в кожу пыль кедра.
— А мой брат?
— Будет жить, — твёрдо сказал ага. — Мы запрём его в этой комнате. Здесь тепло. Здесь есть свет. Здесь он сможет молиться. Он не будет править — но он будет жив. Это единственное, что мы можем ему дать.
Осман закрыл глаза. В груди у него что-то дрогнуло — не страх, не радость, а странное, смиренное принятие. Он вспомнил, как отец в детстве говорил ему: «Ты рождён не для трона, Осман. Ты рождён для вещей, которые остаются после нас. Трон — это дым. А подставка для письма может пережить десятерых султанов».
Он открыл глаза.
— Хорошо, — сказал он просто, поднимаясь на ноги. — Я согласен. Но только при одном условии.
— Всё, что прикажешь, о повелитель!
— Никакой крови, — голос Османа стал твёрже. — Мой брат не должен страдать. Никаких казней по его приказу, никаких чисток, никаких преследований его людей. Мы не начинаем новое правление с убийств. Мы начинаем его с прощения. Передайте это всем. Пусть знают: новый падишах жаждет не мести, но покоя.
«Этот тоже долго на троне не просидит, — с сожалением подумал ага. — Но всё в воле Аллаха».
* * *
Махмуд проснулся от того, что дверь отворилась без стука. Он хотел крикнуть, позвать стражу, но вместо стражников вошли янычары. С факелами. Холодные, молчаливые.
— Что вы себе позволяете, собаки?!! — закричал он, вскакивая с дивана.
Но они не ответили. Просто взяли его под руки — крепко, но без грубости — и повели. По коридорам, мимо перепуганных евнухов, мимо плачущих наложниц — брыкающегося и сквернословящего так, как вовсе не пристало повелителю правоверных. Туда, где кафес зиял чёрным зевом.
Внутри, на столике, уже стояла чашка горячего шербета и лежал новый чётки — из простого чёрного камня, не янтаря. Не было слышно криков. Не было слышно плача. Только скрип закрывающейся двери и звук задвигаемого засова.
Махмуд долго сидел в темноте, сжимая зубы так, что сводило челюсть. Потом его взгляд упал на угол — туда, где стоял маленький, наспех сколоченный верстак. На нём лежал кусок орехового дерева, нож и несколько стружек.
Он дотронулся до них пальцами. Древесина была тёплой, гладкой, живой. И вдруг понял: его брат оставил это здесь. Для него. Чтобы было чем занять руки, пока разум мечется в клетке безумия.
Махмуд сжал кусок дерева в ладонях, потом медленно разжал пальцы и заплакал в первый раз за пятьдесят лет. Одному Аллаху ведомо, сколько лет теперь ему придётся видеть лишь чёрные лица пары старых слуг-зинджей, чьи языки отрезали давным-давно…
А наверху уже заседал новый диван. Осман сидел на троне, неловко подобрав ноги, и слушал доклады. На коленях у него лежал необструганный брусок самшита, и пальцы его машинально водили по шершавой поверхности.
— О повелитель, — начал великий визирь, не зная, как обращаться к бывшему узнику. — Первым указом мы предлагаем снять осаду греческих селений и отменить приказ о казни наместника Аль-Искандарии.
— Сделайте, — кивнул Осман, не поднимая глаз. — Сделайте, как считаете нужным. Только скажите им всем: я не хочу их смерти. Я хочу… чтобы они могли спокойно торговать. И чтобы мне присылали хороший кедр из Ливана. И самшит. Я слышал, в горах у франков есть отличный орех… если они согласятся на мир, может быть, они пришлют мне образец?
Визири переглянулись. В зале повисла недоумённая, но почему-то лёгкая тишина.
И где-то далеко, за стенами Топкапы, по ночным улицам Стамбула пополз слух: «Осман вышел из кафеса. Осман на троне. Осман велел никого не убивать. Осман… вырезает из дерева прекраснейшие из вещей». И всем становится немного спокойнее.