Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Купил я одиннадцать флаконов.

Одиннадцать одинаковых флаконов «Кармен» по два рубля семьдесят копеек, и вручали их одиннадцати женщинам, работающим в мастерской и в конторе, и все одиннадцать сделали вид, что не заметили одинаковости.

Матери я подарил платок.

Не полушалок — полушалок у неё был, зелёный, с октября, — а простой ситцевый, летний, в мелкий цветок, потому что зимние вещи ей уже некуда.

— Зачем деньги тратил.

— Не тратил.

— Как не тратил?

— Три рубля.

— Ну и зачем три рубля тратил.

Платок она носила потом четыре года.

Первая сессия сельского Совета была назначена на десятое марта.

Десятое было воскресенье, и сессию поставили на одиннадцать утра, в клубе, в малом зале.

Мать собиралась с вечера.

Собиралась она так, как собираются на что-то, чего никогда не делали: достала костюм — тот, в котором ходила на собрания, синий, с белым воротничком, купленный в семьдесят девятом, — погладила его дважды и в субботу вечером трижды спросила у меня, что там будет.

Я не знал.

Я честно не знал, что бывает на первой сессии сельского Совета, потому что в первой жизни меня это не касалось никогда, а во второй я до сих пор проходил мимо.

— Мам, там ничего не будет. Изберут председателя и разойдутся.

— А говорить надо?

— Не надо.

— А если спросят?

— Не спросят.

Спросили.

Сессия шла час сорок.

Двадцать семь депутатов, из них явилось двадцать пять: Ерофеев не пришёл по здоровью, ещё один уехал.

Сидели за столами, сдвинутыми буквой П.

Вёл Ерёмин. Первым вопросом избрали его же председателем исполкома сельского Совета — единогласно, потому что он председатель с шестьдесят седьмого года и другого никто не мыслит.

Вторым — секретаря.

Третьим — постоянные комиссии.

Вот тут и вышло то, к чему мать не готовилась.

Постоянных комиссий в сельсовете четыре.

Планово-бюджетная. По сельскому хозяйству. По социалистической законности и охране общественного порядка. И по социально-бытовым вопросам и торговле.

Депутатов распределяют по комиссиям.

Распределяют их так же, как составляли список: по признакам, по загруженности и по тому, кто чем занимается, и распределение это готовят заранее, до сессии, в исполкоме.

Мать поставили в социально-бытовую.

Поставили её туда, потому что доярка, женщина, и потому, что в этой комиссии нужны люди, которых знает много народу.

Ерёмин огласил список.

— Комиссия по социально-бытовым вопросам и торговле: Лыткина, Тихонова, Прокудина, Ерофеев, Сомова. Председателем предлагается Лыткина Марфа Ивановна.

Мать подняла голову.

— Кто предлагается?

— Вы.

Пауза была секунд на пять.

Дальше был разговор, который мне потом пересказали трое, и все трое пересказали одинаково.

— Николай Титыч, я не могу.

— Почему?

— Я не умею.

— Никто не умеет. Тут уметь нечего.

— Дак а что делать-то надо?

— Принимать людей и записывать, — объяснил Ерёмин. — Раз в две недели, по два часа. Что можем — решим, что не можем — отправим в район.

Мать помолчала.

— Я записываю уже.

— Куда записываете?

— В тетрадку.

Ерёмин посмотрел на неё поверх очков.

— Ну и вот. Значит, вы уже работаете. Голосуем.

Проголосовали единогласно.

Домой она пришла в час дня и до вечера была молчаливая.

Молчаливая она была не от расстройства, а от того, что переваривала, и я её в такие часы не трогаю, потому что бесполезно.

Часов в шесть она заговорила.

— Петь.

— Ну.

— Я председатель комиссии.

— Знаю.

— По социально-бытовым вопросам и торговле, — выговорила она полностью, по слогам, как выговаривают выученное. — И ещё торговле.

— Ну и хорошо.

Она села.

— А торговля — это чего? — спросила мать. — Сельпо, что ли?

— Сельпо. И городская точка теперь.

— Дак это ж Людка.

— Людка продавец. А комиссия проверяет.

Мать посмотрела на меня.

— Я Людку проверять буду?

Я подумал.

— Формально — да.

— Петь.

— Ну.

— Я двадцать лет коров дою. Я в жизни ни одной бумажки не подписала, кроме ведомости.

Она встала и пошла к печке.

— Ладно. — Она загремела заслонкой. — Люди-то те же.

Вот это и оказалось главным её рабочим принципом на все четыре года.

Черненко умер в тот же вечер.

В воскресенье десятого марта восемьдесят пятого года, в девятнадцать двадцать по московскому времени, то есть у нас — в двадцать два двадцать.

Мы в это время уже спали.

Мать легла в девять, я в десять, потому что понедельник и в шесть разнарядка, и в двадцать два двадцать в доме Лыткиных на четвёртой улице села Заречное было темно и тихо.

Узнали мы в понедельник днём.

Узнают такие вещи по музыке.

Радио с утра одиннадцатого играло не то: вместо обычной программы шла симфоническая музыка, без объявлений, и шла она с раннего утра.

Первой это заметила Твердохлебиха.

Она заметила это в восемь утра на кухне, и к девяти по селу пошло, и к десяти в мастерской у печки об этом уже говорили.

Говорили осторожно.

— Музыка играет.

— Ну и что.

— Дак второй час.

Мишка выпрямился:

— Помер кто-то.

И все замолчали, потому что в марте восемьдесят пятого года эта фраза означала совершенно определённую вещь, и все, включая Мишку, точно понимали какую.

Сообщение передали в два часа дня.

В четырнадцать ноль-ноль по нашему времени — то есть в одиннадцать по московскому — диктор зачитал сообщение о смерти, и в мастерской в этот момент было человек двенадцать, и радиоточка висела над верстаком.

Слушали стоя.

Не потому, что кто-то велел, а потому, что все и так стояли: работа шла, а тут все повернулись к динамику и остались стоять как стояли.

Сообщение шло минуты четыре.

А потом было вот что.

Диктор кончил. Пошла музыка. И мужики постояли ещё секунд десять и разошлись по местам.

И к обеду про это уже не говорили.

Не потому, что было безразлично — было не безразлично, — а потому, что сказать было нечего, и все, что можно было сказать, было сказано в первые три минуты, и звучало оно так:

— Ну вот.

— Год не пробыл.

— Больной был.

— Дак а кого теперь?

И вот на этом четвёртом вопросе разговор кончился, потому что ответа никто не знал, и гадать никто не стал, и это, если разобраться, самое точное описание того, как село относилось к власти.

Не с ненавистью и не с любовью.

Как к погоде.

Одна вещь в те дни всё-таки была.

Была она вечером одиннадцатого, дома, и была она короткая.

Мать пришла с фермы в девятом часу, поела, села с вязаньем и включила радио, и по радио шла всё та же музыка.

Она послушала минут пять.

— Петь.

— Ну.

— Ты в ноябре что говорил?

Я не сразу понял.

— Про что?

— Дак про этого. — Мать кивнула на радио. — Я тебе сказала, что плохой, а ты сказал — нормальный.

Я вспомнил.

Седьмого ноября, парад, трибуна, полтора часа на морозе, и мать, не отрываясь от спиц: «Совсем плохой. У него лицо как у Никифорова перед смертью».

— Говорил.

— Ну вот. — Мать стала считать петли.

Она это не в укор мне выговорила.

Выговорила она это так, как говорят «я же тебе говорила, что дождь будет», — и вернулась к вязанью, и больше про Черненко в нашем доме не было произнесено ни слова.

А я сидел и думал о том, что моя мать, доярка с четырьмя классами образования, за четыре месяца до события поставила диагноз по телевизору, глядя одним глазом, — а я, знающий дату наизусть, в ноябре ответил ей «нормальный», потому что боялся выдать себя.

Гораздо больше в те дни обсуждали завхоза.

Завхоз у нас с сентября болел, и с сентября все его обязанности лежали неизвестно на ком, и из-за этого в январе сгнили три тонны картошки в хранилище.

Двенадцатого марта прислали нового.

1546
{"b":"978621","o":1}