Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Понял я это потому, что в ноябре у меня с ним был разговор про мясо: ему на забой натащили четыре двора, и он пришёл ко мне выяснять, сколько это стоит и кому платить.

Я ему тогда объяснил, что не платят.

Он это принял. Но принял он это, как принимают справку: понял правило и перестал спрашивать, а внутри у него ничего не срослось.

Ему носили с марта.

С марта, когда уехала Нина, его кормили по расписанию, не сговариваясь, и к декабрю это шло девятый месяц, и он за девять месяцев не смог отдать ничего.

Отдать он ничего не мог по одной причине.

У него не было хозяйства. Ему нечем: нет молока, нет мяса, нет картошки, нет яиц. У него есть зарплата и книжки, а книжками в селе не отдариваются.

Купить и раздавать он тоже не мог.

Купить в сельпо и принести соседке — это оскорбление, и он это, к своей чести, понял без объяснений.

И тогда он завёл корову.

Вторую причину он не называл.

Вторая причина стояла у него в доме и называлась она пустота.

Дом у Ганиных был на две комнаты, с кухней, лучший в той новостройке, и в июне восемьдесят третьего Нина вешала там занавески, и эти занавески висели там до сих пор.

Он их не менял.

Он их не менял и не снимал, и в декабре восемьдесят четвёртого в его доме, кроме занавесок, была ещё швейная машинка на комоде и три её фотографии на стене.

Про Нину к декабрю перестали спрашивать.

Перестали не потому, что забыли, — в селе не забывают ничего, — а потому, что стало ясно: не вернётся, и спрашивать больше не о чем.

Он про неё не говорил ни разу.

Ни разу за девять месяцев, ни при мне, ни при ком другом, и я до сих пор не знаю, писала она ему или нет.

А корова — это когда в шесть утра надо встать.

Вот это, я думаю, он и купил за шестьсот двадцать рублей.

Выбирал корову Матвеич.

Ефим Матвеевич Ковригин, ветврач с пятьдесят второго года, шестьдесят один год, человек с мешком заявок, — пошёл с ним смотреть Милу и провёл экспертизу по всем правилам.

Смотрел он её сорок минут.

Смотрел вымя, зубы, копыта, суставы, спрашивал у хозяйки про отёлы, про болезни, про то, чем кормили в прошлом году, и трижды переспросил про мастит.

Мастита у Милы не было.

Потом он вышел во двор, отозвал Ганина и выдал буквально следующее:

— Бери. Корова хорошая. Пятнадцать литров даёт.

— А это много?

Матвеич посмотрел на него.

— Эдуард Вениаминыч. Ты у меня на ферме два года ходишь.

— Хожу.

— И ты не знаешь, много это или мало?

— Не знаю, — признался Ганин.

Матвеич закурил.

— Ну хоть честно.

Пятнадцатого корову привели.

Вели её через полсела — от четвёртой улицы до его дома метров восемьсот, — и вёл её сам Ганин, и рядом шли Матвеич и двое пацанов, приставших по дороге.

Село смотрело в окна.

Смотрело оно не из злорадства, а потому, что это единственное развлечение декабря, и потому, что городской инженер по технике безопасности, ведущий корову на верёвке в кирзачах и в очках, — зрелище, которого в Заречном не было никогда.

Корова шла спокойно.

Ганин шёл сосредоточенно и держал верёвку двумя руками, как держат канат, и Матвеич ему четыре раза велел держать одной.

В стайку её завели без происшествий.

Стайку он вычистил накануне — вычистил хорошо, за один вечер, и вычистил сам, никого не позвав, — и это, между прочим, отметили все и отметили одобрительно.

А вечером надо было доить.

Доить его учила моя мать.

Как это вышло, я не знаю до сих пор.

Я в тот вечер был на разнарядке по ремонту, пришёл домой в восьмом часу — матери нет. Я поел, посидел, и в девятом часу она явилась, и от неё пахло стайкой.

— Ты где была?

— У Ганина.

— Зачем?

— Доить учила. — Мать стала снимать платок.

Я сидел и переваривал.

— Мам. А почему ты?

— А кто?

Она повесила платок.

— Ему Матвеич велел кого-нибудь позвать. Он пошёл к Мокеихе, а Мокеиха ему говорит: иди к Лыткиной, она двадцать лет.

Мать села и стянула валенки.

— Ну он и пришёл.

— И как он?

Мать подумала.

— Никак. Руки не те.

Дальше три недели село ходило смотреть.

Не толпой, конечно, — заходили по одному, по дороге, будто мимо, и стояли у стайки, и смотрели, и потом уходили и рассказывали.

Мать ходила к нему одиннадцать вечеров подряд.

Одиннадцать вечеров, после собственной дойки на ферме, после которой у неё за спиной уже было триста двадцать выжатых сосков, — она шла восемьсот метров и полтора часа учила городского человека доить корову.

Я её один раз спросил, зачем.

Она посмотрела на меня как на дурака и ответила, что корова пропадёт.

Это, между прочим, был исчерпывающий ответ.

Недоенная корова через три дня сбавляет, через неделю у неё мастит, а через месяц её надо сдавать на мясо, и это была бы не Ганина беда, а беда коровы.

Про Ганина мать не обмолвилась.

Учится этому не как думают.

Думают, что дело в силе. Дело не в силе — доят не рукой, а всей кистью, и главное там ритм и то, что называется «сжать сверху вниз», и человек с сильными руками первые дни делает хуже, чем женщина с обычными.

У Ганина руки были не сильные и не слабые.

У него были руки человека, который двадцать пять лет держал ручку и последние три года держал ещё ключ, и им надо было объяснить совершенно новое движение.

Первый вечер он выдоил стакан.

Второй — почти литр, и Мила его к тому времени уже терпела, а это половина дела: корова не отдаёт чужому, и первые дни она стоит зажатая, и хоть что делай.

На пятый вечер он выдоил семь литров.

На восьмой — двенадцать.

На одиннадцатый мать пришла, посмотрела, посидела двадцать минут и ушла, и больше не ходила.

Он справлялся.

Мишка вёл репортаж.

Тут надо объяснить: у Мишки Загорулько есть талант, который в другой стране и в другое время сделал бы его богатым человеком, — он умеет комментировать.

Он комментировал гусака в восемьдесят третьем.

Теперь он комментировал дойку, и делал он это в мастерской, у печки, ежедневно, по свежим данным, и данные он получал через мать Клюева, которая жила через два двора от Ганина.

Репортаж строился по дням.

— Значит, так. Вчера был шестой вечер. Ситуация тяжёлая: корова стоит, он сидит, между ними полное непонимание.

— И чего?

— И ничего. — Мишка разводил руками. — Марфа Ивановна вмешалась, но было поздно. Пять литров.

— А позавчера?

— Позавчера четыре.

— Растёт!

— Растёт, — соглашался Мишка. — Но медленно.

Слушали его человек десять.

Он держал этот сюжет двенадцать дней и закончил его двадцать седьмого декабря, объявив в мастерской, что Эдуард Вениаминович Ганин надоил четырнадцать литров и что на этом соревнования прекращаются ввиду отсутствия интриги.

Ему похлопали.

Ганину, между прочим, тоже похлопали — он в тот момент как раз вошёл в мастерскую и попал ровно на объявление.

Он остановился в дверях.

Постоял, посмотрел на всех, и лицо у него было такое, будто он не понимает, издеваются над ним или нет.

— Четырнадцать, — подтвердил он наконец.

И мастерская заржала уже по-доброму, и кто-то крикнул, что теперь пусть сепаратор осваивает, и Ганин ответил, что сепаратор он уже осваивает и что там сложнее.

Про сепаратор было вранье.

Сепаратор он в тот момент ещё не собрал, и собрал его в январе, и собрал неправильно, и Мишка ему потом собирал заново.

Теперь про то, ради чего эта глава.

Двадцать девятого декабря к Ганину пошли рубить прорубь.

Прорубь на нашей речке рубят в декабре, на всю зиму, — не одну, а три: одну для скотины, одну для полоскания и одну на всякий случай.

Рубят её мужики с ближних улиц.

Это не колхозная работа и не наряд, а обычная соседская вещь, из тех, которые в селе делаются без всякого разговора: пришло время — собрались и сделали.

1535
{"b":"978621","o":1}