Мы работали на дальнем поле, за Сухим логом.
Штурвальным у меня был Санька. Он в то утро сел рядом, посмотрел на меня и ничего не спросил, и я ему был за это благодарен больше, чем за решето.
Часов в десять мимо проехал Лобанов на мотоцикле.
Он проехал вдоль загонки, не останавливаясь, посмотрел на меня в кабину и поехал дальше, и это тоже было своего рода высказывание.
В двенадцать привезли обед.
Привезла бабка Настя, и с ней приехала Прохорова, которой в поле в тот день делать было нечего, и Прохорова привезла пирог.
Пирог был с рыбой, большой, накрытый полотенцем.
Она поставила его на стол под навесом, ничего не объяснила, и все ели этот пирог и тоже ничего не говорили, и я съел два куска.
Больше про пирог не вспоминали никогда.
К четырём я перестал думать вообще.
Это лучшее, что есть в такой работе, и ради этого её иногда и делают: восемь часов подряд ты держишь скорость, смотришь на кромку, слушаешь молотилку и не думаешь ни про что.
В шестом часу сломалась вторая «Нива».
Полетел подшипник вала соломотряса — тот самый, которого нет и который Мещеряков точит из втулки. Дудник встал, и мы полчаса вокруг него ходили, и потом Сомов приехал с летучкой, и до темноты его подняли.
Кончили в девять.
Взяли мы в тот день триста сорок.
А в селе в тот день было вот что.
Приехали Мещеряковы.
Не наш дед-токарь, а его свойственники из Тюменцева, муж с женой, лет по пятьдесят, которых звала тётя Нюра ещё в августе и про которых в четверг забыли.
Приехали они автобусом в полдвенадцатого.
Приехали нарядные: он в костюме, она в новом платье и в плаще, с двумя сумками, и в сумках были подарки — сервиз на шесть персон и что-то ещё.
Их встретили на площадке у конторы.
Встретила их, по стечению обстоятельств, Клавдия, которая шла в сельпо, и Клавдия, надо отдать ей должное, соображала быстро.
Она отвела их к тёте Нюре.
Дальше тётя Нюра посадила их за стол, накормила, объяснила про дожди и про уборку, и они посидели часа три, и уехали вечерним автобусом, и сервиз оставили.
Ничего страшного, в общем, не произошло.
Но по селу это пошло сразу, и пошло уже не как «дожди», а как история: «к Тихоновым гости приехали, а свадьбы нет».
Я узнал об этом в девятом часу вечера, от матери.
Она встретила меня в сенях.
— Мещеряковы приезжали.
— Какие Мещеряковы?
— Из Тюменцева. Нюрина родня.
Я стоял с полотенцем в руках.
— Их забыли?
— Забыли.
Мать взяла у меня полотенце и стала его вешать, и вешала она его очень долго.
— Нюра со мной сегодня не разговаривала.
— Совсем?
— Здоровалась.
К Людке я пошёл в десятом часу.
Она была дома. Тётя Нюра ушла к Кузнецовым — то ли по мясу, то ли чтоб нас оставить, — и Людка сидела на кухне одна и что-то шила.
Я сел напротив.
— Ты слышал?
— Слышал.
— Они хорошие. Тётка Зоя мне в детстве куклу привозила.
— Люд.
— Что.
— Я в понедельник приду, и назначим.
Она кивнула и продолжала шить.
Я сидел и смотрел, как она шьёт, и говорить мне было нечего, и я начал объяснять — про семьсот десять гектаров, про то, что три дня погоды в сентябре бывают раз в месяц, про то, что если не взять сейчас, то потом и потери, и влажность, и что мужики бы всё равно вышли, и что я не мог не выйти.
Она слушала.
Она слушала внимательно, не перебивая, минут пять, и я говорил и слышал сам себя, и всё, что я говорил, было чистой правдой.
Потом она отложила шитьё.
— Петь.
— М.
— Ты мне сейчас объясняешь, как будто я тебя обвиняю.
— Нет, я…
— Я тебя не обвиняю. — Людка смотрела на меня спокойно. — Я всё понимаю. Хлеб. Я не дура и не барыня, я в этом колхозе выросла.
— Ну вот.
— Ну вот, — повторила она.
Она взяла шитьё обратно.
— Ты в шесть тридцать выехал.
— В шесть тридцать.
— Тебе Лобанов сказал не выходить.
— Кто тебе сказал?
— Клавдия. Ей Сомов.
Она сделала два стежка.
— Ты мог не выйти. Один день. Триста сорок гектаров взяли бы без тебя, взяли бы триста двадцать. Ты вышел не потому, что нельзя было не выйти. Ты вышел потому, что тебе было легче в поле.
Я открыл рот.
И закрыл, потому что это была правда.
Это была абсолютно точная, никем, кроме неё, не увиденная правда, и она её сформулировала за четыре секунды, сидя с иголкой, в двадцать один год.
— Люд.
— Я не сержусь. Ты не думай.
— Я думаю.
— Не думай. — Она подняла глаза. — Мне просто надо было это один раз произнести вслух. Произнесла. Всё.
И больше в тот вечер про это не было ни слова.
Мы посидели ещё с полчаса, попили чаю, поговорили про Мещеряковых и про сервиз, и она проводила меня до калитки, и всё было нормально.
Всё было совершенно нормально.
Двадцатого, пока мы стояли из-за дождя, на нефтебазе работала комиссия.
Про это я узнал не сразу и по кускам, потому что в те дни мне было не до Кузьмина.
Приехало трое: двое из районного объединения и один из финотдела.
Они просидели там два дня, всё пересчитали, всё перемерили, подняли книги за три года и уехали, ничего никому не объявив.
Кузьмин ходил после этого точно такой же.
Он так же сидел в будке, так же наливал чай, так же говорил доброжелательно, и по нему нельзя было сказать ровным счётом ничего.
Двадцать девятого он выдал мне без единого слова остаток лимита — двенадцать тонн, полностью по бумаге, с накладной, оформленной так, что и придраться нельзя.
Я потом эту накладную вспоминал.
Веник в те же дни ходил довольный, потому что «сработало», и один раз сообщил мне, что районное объединение подтвердило получение акта и что назначена проверка.
— Я знаю, Эдуард.
— Вы, по-моему, опять недовольны.
— Я занят.
Он посмотрел на меня, кивнул и ушёл, и я потом полдня думал, что надо было ему что-то объяснить, и не придумал что.
Зину я в те дни видел один раз, в конторе, второго октября.
Она сидела над сводкой и считала.
— Лыткин.
— Я.
— По вашему звену три тысячи двести центнеров. Это второй результат.
— А первый?
— Дудник. Три тысячи четыреста.
— У него комбайн лучше.
— У него комбайн хуже, — не поднимая головы. — У него «Нива» семьдесят девятого, у вас восемьдесят первого.
— Тогда он молодец.
— Он молодец.
Она перевернула лист.
— У вас свадьба перенесена?
— Перенесена.
— На когда?
— Двадцать девятое.
Зина записала это в свой рабочий блокнот — не в клеёнчатый, а в обычный, — и я на секунду подумал, зачем ей это.
— У меня по двадцать девятому наряд на вывозку, — объяснила она, не дожидаясь вопроса. — Сниму людей.
— Спасибо.
— Не за что.
Хор в эти дни ожил.
С третьего октября он собирался уже три раза в неделю, потому что уборка кончилась и вечера освободились, и в клубе с шести до восьми стоял такой гул, что Верка мыла фойе с закрытой дверью.
Их было пятнадцать.
Дробот вёл низ, Прохоров стоял в строю, Мишка пел мимо, и Нина в первую же неделю после уборки заставила их разучить второй номер.
Уборку мы кончили третьего октября.
Взяли четыре тысячи четыреста восемьдесят гектаров из четырёх с половиной тысяч. Двадцать гектаров ушли под снег на Сухом логу — они там ушли под снег и в прошлом году, и в позапрошлом, потому что это Сухой лог.
Урожайность вышла двенадцать и четыре.
Это, между прочим, был лучший результат за пять лет, и в районе нас поставили вторыми, и Аркадию Павловичу дали грамоту.
Комбайны ставили на хранение четвёртого и пятого.
Это отдельный день в году, и он невесёлый.
Машины сгоняют в один ряд за мастерской, сливают воду, снимают ремни и цепи, вынимают аккумуляторы, поднимают на подставки, чтобы не садились скаты, и накрывают чем есть.
Брезента у нас на всё не хватало никогда.