Он принёс мне акт первого сентября.
Принёс домой, вечером, и опять мать его накормила, и опять мы вышли на крыльцо, и он достал из портфеля папку.
Акт был на пяти листах.
Первые четыре — по охране труда, всё как положено: девять пунктов замечаний, сроки, ответственные. Освещение, ключи, журнал, обтирочный материал, знаки безопасности.
Пятый лист был другой.
На пятом листе стояла таблица.
Четыре строки — по числу резервуаров. Три графы: «по данным книги учёта», «фактически по замеру», «отклонение». Даты, подписи не было, стояло «замер произведён в присутствии зав. нефтескладом Кузьмина Н. Е.».
Отклонение по сумме составляло одиннадцать тонн триста килограммов.
Я прочитал это дважды и положил папку на колени.
— Кузьмин подписал?
— Присутствовал. Подписывать отказался.
— А ты?
— А я зафиксировал отказ.
Ну конечно.
— Эдуард. Что ты собираешься с этим делать?
— Направить.
— Куда?
— Первый экземпляр председателю. Второй — в районное объединение «Сельхозтехника», по подчинённости нефтехозяйства.
— Не отправляй второй.
Он поднял голову.
— Почему?
— Потому что первого хватит.
— Не хватит. Первый ляжет в папку.
Тут он был прав, и мы оба это знали.
Я закурил и стал соображать, как объяснить человеку то, что объяснить нельзя.
— Слушай меня. Одиннадцать тонн — это не Кузьмин.
— В каком смысле?
— В прямом. Кузьмин их не выпил и не увёз к себе в огород. Он их прокрутил.
— Что значит «прокрутил»?
— Значит, обменял. — Я говорил медленно, потому что подбирал. — Ты знаешь, откуда у нас в июне взялись одиннадцать огнетушителей?
— Я их выбил по заявке.
— Ты их выбил по заявке, а привезли их потому, что Кузьмин съездил и договорился. И трубу на ферму в прошлом году так привезли. И шифер на склад. И стекло для клуба.
Ганин молчал.
— Их нет по фондам. Их нет вообще, ни по каким фондам, и не будет. И есть человек, который умеет менять солярку на то, чего нет. И часть при этом остаётся у него. И все это знают, включая председателя, включая Гаврилыча и включая, между прочим, меня.
— И вас это устраивает?
Вот на это надо было отвечать честно.
— Нет. Меня это не устраивает. Меня это устраивает ровно настолько, насколько меня устраивает, что в сентябре у нас будет чем убирать.
Он думал долго.
Он снял очки, протёр их, надел и посмотрел на тёмный огород.
— Я понял. Это не про Кузьмина.
— Не про Кузьмина.
— Это устройство.
— Считай, что да.
— То есть, — Ганин говорил медленно, — если убрать Кузьмина и поставить честного человека, честный человек через год будет делать то же самое, потому что иначе не будет ни труб, ни шифера.
— Примерно.
— Значит, — выговорил он, — это системная проблема.
Я кивнул.
Кивнул я машинально, потому что человек наконец-то понял, что я ему полчаса объяснял, и я в эту секунду испытал самое обыкновенное облегчение.
Потом я сообразил, чьи это слова.
Слов таких в тысяча девятьсот восемьдесят третьем году не говорят. Говорят «недостатки», «отдельные факты», «имеющие место быть». А «системная проблема» — это оттуда, из другого времени, где так называют всё подряд, чтоб никого конкретно не назвать.
Я это выложил ему сам, минут пять назад, другими словами.
А он подобрал.
Второго сентября он отправил оба экземпляра.
Первый — председателю, через канцелярию, под роспись.
Второй — заказным, с уведомлением, в район.
Я узнал об этом третьего, случайно, от Клавдии, потому что почта у нас в одном помещении с сельпо и потому что Клавдия видит всё.
— Твой очкарик опять письмо слал.
— Куда?
— В район. С уведомлением. Пятнадцать копеек.
Копию первого экземпляра я увидел четвёртого, у Зины.
Она мне его не показывала — он лежал у неё на столе, а я стоял рядом и читал вверх ногами, и она это видела и не перевернула, как в прошлом году.
Пятый лист был на месте.
А под таблицей, в выводах, стояло:
«Выявленное отклонение фактических остатков от данных учёта носит системный характер и не может быть устранено мерами дисциплинарного воздействия в отношении отдельного работника».
Я это прочитал три раза.
— Лыткин, — окликнула Зина, не поднимая головы. — Вы это читаете или запоминаете?
— Читаю.
— Хорошо читается?
— Хорошо.
Она перевернула лист сама.
— «Системный характер», — прочитала она вслух. — Знаете, что будет?
— Что?
— Дисциплинарным воздействием район бы обошёлся. Выговор, недостача, возмещение. — Зина сложила руки. — А на «системный характер» надо реагировать системно. То есть комиссией.
Вот тут мне первый раз за всё лето стало не смешно.
Не страшно. Не стыдно. Именно не смешно — как когда в шутке вдруг слышишь железо.
Я четыре месяца ронял эти слова с удовольствием и вёл им счёт. Импортозамещение — три дня. Отрицательный рост — сразу, Сычёва подхватила на лету. Продовольственный суверенитет — три дня и шестьдесят процентов лимита.
Все три раза слово падало и лежало.
А это подобрал человек, который не понимает, что делает, и вложил в бумагу, которая уже уехала, и вернуть её нельзя ни за какие деньги, потому что она заказная и с уведомлением.
И самое паршивое.
Я эту фразу произнёс, чтобы Кузьмина не тронули.
Я хотел сказать: не в человеке дело. А в бумаге получилось: одним человеком не обойтись.
Дожди пошли пятого.
Пошли они не ливнем, а тем самым сентябрьским способом, который у нас хуже ливня: сеет двое суток подряд, мелко и ровно, зерно набирает влажность, комбайны стоят, а поле раскисает так, что на нём вязнет гусеничный.
Пятого и шестого не работали вовсе.
Седьмого вышли к обеду, взяли часа четыре и опять встали.
Ток забился сырым зерном. Сушилку, ту самую, которую боялись включать, включили, и она проработала девять часов и встала, и Сомов с Мещеряковым сидели в ней до трёх ночи.
За четыре дня мы взяли восемьдесят гектаров.
Восемьдесят вместо четырёхсот.
Восьмого вечером я сел на крыльце и посчитал в столбик, как считают все, и получилось у меня, что при такой погоде мы кончим в первых числах октября, а при плохой — в середине.
Потом я посчитал ещё раз, надеясь ошибиться.
Не ошибся.
Мать в тот вечер разговаривала со мной про столы.
Она сидела с тетрадным листом и говорила, что у Тюриных стол длинный, но Верка его не даст, потому что он клубный, а у Сорокиных стол хороший, но Сорокина не пойдёт, если позвать Кузнецову.
— Мам.
— Что?
— Ты пока со столами не спеши.
Она отложила лист.
— Это почему?
— Дожди.
Мать посмотрела на меня очень внимательно.
Она смотрела так секунд пять, и я эти пять секунд выдержал, потому что деваться было некуда.
— Ты мне сейчас что говоришь? — спросила она.
— Я говорю: не спеши со столами.
— Петя.
— Мам, я ничего не сказал.
— Ты сказал.
Она собрала лист, сложила его вчетверо и убрала в буфет, и после этого мы полчаса разговаривали про корову, и ни она, ни я к этому больше не возвращались.
Людке я в те дни ничего не говорил.
Не потому, что скрывал, а потому, что говорить было пока не о чем: до двадцать четвёртого оставалось шестнадцать дней, и за шестнадцать дней могло распогодиться.
Кузьмин пришёл ко мне сам девятого сентября.
Он приехал на своём мотоцикле к мастерской, дождался, пока я вылезу из-под комбайна, и постоял, пока я мыл руки.
— Здорово, Петя.
— Здравствуйте, Николай Егорыч.
— Восемь тонн я тебе привёз в понедельник. Взял?
— Взял. Спасибо.
— На здоровье.
Он достал папиросы, закурил и посмотрел куда-то мимо меня, на поле.
— Комиссия будет двадцатого. Из района. Трое.
— Откуда знаете?
— Мне позвонили.
Он покурил.
— Я тебе зимой говорил, — напомнил Кузьмин всё так же доброжелательно. — Один раз. Помнишь?