Как оно было на самом деле, мне через два дня рассказала Нина.
Она пришла к четырём, когда клуб ещё закрыт, и Верка как раз мыла полы, и дверь была открыта.
— Здравствуйте. Я Ганина, Нина.
— Знаю.
— Я хотела спросить: можно я на пианино поиграю?
Верка отжала тряпку.
Она отжала её очень тщательно, потому что ей нужно было пять секунд.
Дальше, надо отдать ей должное, она не отказала. Она бросила: «Ну поиграй», — и стояла в дверях зала всё то время, пока Нина играла, и держала в руках эту тряпку.
Пианино у нас «Красный Октябрь», привезли его в шестьдесят первом, когда клуб открывали.
С тех пор его не настраивали ни разу.
По её словам, она села, взяла аккорд и сначала подумала, что у неё что-то со слухом. Потом взяла ещё раз. Инструмент сидел ниже на полтона целиком, а внутри себя разъехался так, что октава звучала как что-то другое; две струны в среднем регистре не звучали вовсе, третья клавиша слева западала, а по верху шёл дребезг, потому что войлок молью съело до основы.
Она всё равно поиграла минут семь.
Потом закрыла крышку.
— Спасибо. Вера…
— Николаевна.
— Вера Николаевна. Его можно настроить. Ему нужен ключ и дня три.
— Он на балансе, — ответила Верка.
— Я понимаю. Я аккуратно.
— Он на балансе, — повторила Верка. — У меня в мае ревизия была.
— Я не буду его ломать.
— Ты не будешь. А потом придёт комиссия, и мне скажут: почему инструмент вскрывали. И я скажу: приезжая настраивала. И мне скажут: а она кто?
Вот на это ответить было нечего.
Нина попробовала ещё: что может приходить по вечерам, что готова помогать с самодеятельностью, что ей просто нужно играть, иначе руки садятся.
Верка выслушала до конца.
Она выслушала внимательно, без хамства, и только потом:
— Клуб работает с шести. Кино в среду и в субботу. Танцы в субботу. Ключ у меня, и я за всё отвечаю. Ты приходи в субботу, как все.
И заперла зал.
Я в этой истории на стороне Нины, потому что мне её было жалко.
Но Верка была права по каждому пункту, и это я тоже видел.
Клуб — единственное место в селе, где Вера Тюрина хозяйка. Дома у неё Гошка, восьмой год как Гошка, и об этом знают все и никто ничего не делает, включая меня. На работе у неё сто девяносто рублей в квартал на всё про всё, ревизия в мае, выговор за скатерть и восемь лет отчётности за каждый гвоздь.
А тут приходит девочка из города, двадцати трёх лет, с дипломом по классу фортепиано.
И у неё, между прочим, единица в штатном расписании одна.
Я это понял сразу, а Нина, кажется, не поняла вообще, потому что ей в голову не приходило, что она может кого-то с работы подвинуть.
Веник, узнав про клуб, немедленно решил вопрос по-своему.
Он это рассказал мне сам, в среду, на покосе, в обед, — рассказал спокойно, как человек, который нашёл решение и просто делится.
— Я посмотрел нормативы. По типовому положению на сельский клуб с числом обслуживаемого населения свыше тысячи человек полагается полторы штатные единицы культработника. У нас триста сорок дворов. Это примерно тысяча сто человек.
— И?
— И у них одна единица. То есть недокомплект.
Я положил ложку.
— Ты чего собрался делать?
— Написать в районный отдел культуры. Изложить фактическое положение и попросить рассмотреть вопрос о введении дополнительной единицы.
— Не пиши.
— Почему?
— Потому что. — И я понял, что объяснять придётся долго.
Объяснял я минут десять и, кажется, не объяснил ничего.
Смысл был простой: в район уходит не просьба, а сигнал. Единицу нам не дадут, потому что единиц нет ни у кого и денег на них тоже нет. А вот приехать и проверить, как в клубе колхоза «Заря» работает существующая единица, — приедут обязательно, потому что это ничего не стоит.
— Но ведь недокомплект — это факт.
— Факт.
— И его надо зафиксировать.
— Эдуард. Зафиксируют не недокомплект. Зафиксируют Тюрину.
Он подумал.
— Я не понимаю логики, — признался он честно.
Вечером я узнал, что Нина справилась короче.
Она сказала ему: «Не смей». И он не стал.
В среду ко мне на стан приехала Зина.
Приехала она с ведомостями по сенокосу: кто сколько выкосил, сгрёб и застоговал, и ей нужны были подписи бригадира и учётчика, а Лобанов был на дальнем участке.
Я расписался, где мне полагалось, и отдал.
Она папку не убрала.
— Лыткин.
— Я.
— А как это считать?
— Что считать?
— Отрицательный рост. — Зина смотрела на меня совершенно спокойно. — Мне в сводку за первое полугодие. Сычёва вписала. Я должна это посчитать.
Я сел на подножку.
— Так же, как падение. Цифры те же. Восемь и четыре было, шесть и восемь стало. Считаешь разницу и пишешь со знаком.
— Со знаком минус.
— Со знаком минус.
— То есть считаем одно, а называем другое.
— Да.
Зина кивнула.
Она достала карандаш, открыла свою тетрадку — не ту, что для ведомостей, а другую, маленькую, в клеёнчатой обложке, — и что-то записала.
Я посмотрел сбоку, не скрываясь.
Она записала не «отрицательный рост».
Что она записала, я разобрать не успел, потому что она тут же закрыла тетрадку, а спрашивать было бы глупо.
— Спасибо.
— Не за что.
— Есть за что. — Она пошла к машине и уже от подножки обернулась. — Ты, Лыткин, откуда такие слова берёшь?
— Из газеты.
— В какой газете?
— Не помню.
— Ага.
И уехала.
Мать в тот вечер была в курсе всего.
Она пришла с дойки, поставила на стол и с ходу выдала мне сводку: что Ганина ходила в клуб; что Верка её не пустила; что бабы разделились примерно поровну; что Сычёва сказала на ферме, чтоб Ганину брали в доярки, потому что руки у неё хорошие.
— Какие руки?
— Крепкие. — Мать села. — У неё пальцы сильные. Сычёва видела, как она вилы держит.
— Мам, она пианистка.
— Ну и что. Пальцы-то те же.
Возражать я не стал.
Потом мать помолчала, помешала в чашке, и голос у неё переменился:
— Райка приехала.
— Знаю.
— В субботу.
— Знаю.
— На две недели.
Я поднял голову.
Мать сидела с очень независимым видом и смотрела в окно, а голос у неё был ровно тот, каким она мне в четырнадцать лет сообщала, что видела, как я лазил в чужой огород.
— Мам.
— Что «мам»?
— Ничего.
— Вот и ничего, — согласилась она и убрала чашку.
Настроечный ключ ей выточил Мещеряков.
Дело было так: в четверг Нина зашла в мастерскую за мужем, и застряла у токарного, потому что дед Мещеряков как раз что-то точил, а она этого никогда не видела вблизи.
Слово за слово, она ему пожаловалась.
Мещеряков Иван Артемьевич токарем работает с сорок девятого года. Он выслушал, вытер руки и спросил, как эта штука выглядит.
Нина нарисовала на обороте наряда.
Она нарисовала квадратное гнездо, длину рычага и примерный размер под колок, и объяснила, что колки бывают разные и что размер надо бы померить.
— Померь.
— Меня в клуб не пускают.
Дед посмотрел на неё, потом на рисунок, потом опять на неё.
— Восемь на восемь. На таких всегда восемь.
— Откуда вы знаете?
— Знаю.
Ключ он сделал за полтора часа: обрезок трубы, приваренная рукоятка, гнездо расточено квадратом, кромки сняты, чтобы не рвало колок. Сделал он его, надо сказать, хорошо — с полировкой внутри, чего никто не просил.
Нина стояла и держала его в руках.
— Иван Артемьевич, сколько я вам должна?
— Ничего.
— Ну как ничего.
— Так и ничего. — Дед ушёл к станку.
Ключ у неё был.
Пианино не было.
Про Дробота вышло случайно.
В четверг же, часов в шесть, Нина ждала мужа в мастерской и сидела на верстаке у стены, и в мастерской, кроме неё, вроде бы никого не было.
А в смотровой яме кто-то пел.
Смотровая яма у нас в мастерской бетонная, метра полтора глубиной, и звук в ней стоит как в бочке, и это все знают, и все, кто там работает, рано или поздно начинают в ней петь. Обычно негромко и себе под нос.