Вот моя мать, в синем платке, который она надевала только по праздникам, стоит с товарками и что-то им говорит, и все смеются.
Через двадцать лет тут не будет ничего. Ни конторы, ни клуба, ни этих людей. И никто не будет ходить первого мая с фанерными щитами, и это правильно, наверное, потому что щиты дурацкие, но господи, как же их всех было жалко и как же они хорошо стояли на этой площади.
Я стоял и хлопал глазами, как дурак.
— Ты чего? — толкнул меня Мишка.
— Ветер. — Я потёр глаз. — В глаз надуло.
Пошли.
Колонна двинулась от конторы, по главной улице, мимо школы, к клубу. Гармошка играла, дети орали, репродуктор хрипел. Собаки бежали рядом и лаяли на транспаранты.
Прошли метров восемьсот. Вот и вся демонстрация.
У клуба был митинг. Председатель говорил речь.
Аркадия Павловича я разглядел как следует впервые.
Он стоял на крыльце клуба, над людьми, — крупный мужик лет пятидесяти в хорошем драповом пальто и в шляпе, единственной шляпе на всё село. Лицо у него было гладкое и уверенное, и говорил он хорошо: не по бумажке, громко, с правильными паузами.
— … и в этом году, товарищи, — говорил председатель, — перед нашим хозяйством стоят серьёзные задачи. Продовольственная программа, принятая партией, требует от каждого из нас…
Я слушал вполуха и смотрел на него.
В первой жизни я его почти не знал. Ну председатель и председатель, начальство, оно всегда где-то наверху. Помню, что его в восемьдесят пятом или шестом сняли, и он куда-то уехал.
А сейчас я смотрел на него глазами человека, который тридцать лет продавал технику и повидал всяких начальников.
И видел совершенно понятный тип.
Он не хозяин. Хозяин смотрит на своё хозяйство, а этот смотрел на людей — не как на работников, а как на зрителей. Он проверял, слушают ли. Он делал паузу и ждал, отреагируют ли. Ему было важно, как он выглядит.
Такие обычно очень хорошо отчитываются наверх и очень плохо решают на месте. Такие держат вокруг себя удобных, а неудобных выдавливают. И такие панически боятся выглядеть глупо при людях.
Полезное знание, подумал я. Пригодится.
— … добиться высоких показателей на весеннем севе, — заканчивал председатель, — и достойно встретить…
Дальше я не слушал, потому что увидел Людку.
Она стояла у крыльца сельпо, метрах в тридцати, с двумя подружками.
Я её узнал сразу и мгновенно — раньше, чем сообразил, кто это.
Господи.
Вот что странно устроено в человеке: я двадцать лет прожил с Тонькой, у меня был сын, у меня потом была женщина в райцентре, с которой я десять лет провёл в общем-то счастливо. А Людку Тихонову я помнил всю жизнь, все сорок шесть лет, и вспоминал её раза три в год, и каждый раз с досадой.
Потому что в той жизни у нас ничего не было.
Мы потанцевали два раза в мае, и один раз я её проводил, и потом я подрался с Витькой и получил горбинку на нос, а Людка через две недели уехала на курсы в район, а когда вернулась, у меня уже была Тонька и Тонька уже была беременная.
И всё. И больше ничего.
Она стояла и смеялась чему-то, запрокинув голову. В светлом плаще, с волосами, которые ветер трепал во все стороны, и она их всё время убирала со лба и всё время не успевала.
Двадцать лет. Ей сейчас двадцать лет.
Мне шестьдесят восемь.
Я стоял и смотрел на неё, и во мне происходило что-то невнятное и сложное. С одной стороны — тело у меня было двадцатидвухлетнее, и оно на неё отреагировало быстро и недвусмысленно. А с другой — я смотрел на эту девчонку и видел ребёнка. Совсем молоденькую, с круглыми щеками, с этими её растрёпанными волосами.
И меня накрыло нежностью такой силы, что я растерялся.
Ей двадцать лет, и она понятия не имеет, что у неё впереди. Она сейчас думает про танцы, про плащ, про то, идёт ли ей причёска. И она смеётся, потому что первое мая и солнце.
— Петь. — Мишка проследил мой взгляд и заржал. — Ну ты глазами-то не так лупай, а то вывалятся.
— Отстань.
— Не, ну а чего. — Он пихнул меня локтем. — Иди подойди.
— Пойду.
— Прям сейчас?
— А чего тянуть?
И пошёл.
Вот что даёт возраст, так это отсутствие мандража.
Двадцатидвухлетний Петька Лыткин к красивой девушке подходил, как на минное поле: краснел, суетился, лихорадочно придумывал, что сказать, и говорил в итоге глупость. Я это про себя помнил прекрасно.
А мне было шестьдесят восемь, и я за свою жизнь провёл тысячи разговоров с людьми, от которых мне что-то было нужно. И знал главное правило: не надо ничего изображать. Надо просто говорить с человеком, как с человеком.
— Здравствуй, Люда.
Она обернулась.
И вот тут я поймал момент, ради которого, наверное, всё и затевалось.
Она посмотрела на меня — сначала мельком, привычно, как смотрят на знакомое лицо. А потом задержала взгляд. И у неё поменялось выражение.
Совсем чуть-чуть. Но я это увидел.
Потому что перед ней стоял не тот Петька, которого она знала с седьмого класса. Стоял парень, который смотрел на неё спокойно, весело и без всякой паники.
— Здравствуй. — Она убрала волосы со лба. — Ой, а ты чего такой… — поискала слово, — серьёзный?
— Работал много.
— Это ты трактор чинил, да? — вмешалась одна из подружек. — Нам Нинка говорила, ей брат рассказывал. Который три года стоял?
— Который три года стоял.
— И он поехал?
— Поехал.
— Врёшь!
— Сходи посмотри, — предложил я. — Он у мастерской стоит, чистый, как в кино.
Девчонки засмеялись.
Людка смотрела на меня и улыбалась, и я видел в её глазах спокойный, ясный интерес — тот самый, который в первой жизни я то ли не заметил, то ли не поверил.
— А ты сегодня в клуб придёшь? — спросил я.
— Приду.
— Тогда танцуем.
Она вскинула брови.
— Прямо-таки танцуем?
— Прямо-таки. — Я развёл руками. — Первый танец мой. Договорились?
И вот тут она сделала то, чего я не ожидал.
Она чуть склонила голову набок, оглядела меня с ног до головы — с ботинками, начищенными по случаю праздника, с пиджаком, который мать вытащила из сундука и отгладила, — и сказала:
— А ты нахальный стал, Лыткин.
— Стал, — согласился я.
— С чего это?
— Помолодел.
Она фыркнула и засмеялась, и подружки засмеялись, и я пошёл прочь, пока хорошо.
Уходя, я знал совершенно точно: она смотрит мне вслед. Это тоже была наука из другой жизни — уходить первым, пока разговор на подъёме.
Мать перехватила меня у клуба.
Она стояла с тремя товарками, и, судя по тому, как они замолчали при моём приближении, обсуждали как раз меня.
— Петя. — Мать поймала меня за рукав. — Ты помнишь тётю Валю?
— Здравствуйте.
Тётя Валя оказалась дородной женщиной в цветастом платке, и она осмотрела меня с таким выражением, с каким на рынке осматривают телушку.
— Возмужал, — вынесла она вердикт. — Возмужал, Марфа. Ты гляди, какие плечи.
— Да ну, — отмахнулась мать польщённо.
— А у меня Галя, — сообщила тётя Валя, — из Новосёлова. Помнишь Галю? Она в этом году техникум кончает, зоотехником будет. Работящая, спокойная. И собой ничего.
Я стоял и смотрел, как две пожилые женщины при мне обсуждают, кому меня отдать.
— Тёть Валь. — Я сунул руки в карманы. — А Галя-то согласна?
Тётя Валя опешила.
— В смысле?
— Ну, — продолжил я, — вы её спрашивали? Может, ей зоотехником интереснее, чем за меня.
Мать посмотрела на меня страшными глазами.
Тётя Валя пожевала губами.
— Шутник, — уронила она наконец без всякого удовольствия.
Я улыбнулся ей самой располагающей улыбкой из своего арсенала — той, которой тридцать лет улыбался несговорчивым клиентам, — и пошёл дальше.
Мать догнала меня через двадцать шагов.
— Ты чего это?
— А чего?
— Ты зачем над ней издеваешься? — прошипела мать. — Она к тебе со всей душой!
— Мам, она не ко мне со всей душой. Она свою Галю пристраивает.