Логика была железная.
Работать с Гнидиным я начал в декабре.
Начал я с того, что попробовал понять, с чем работать.
Валентин Егорович Гнидин, сорок два года, тракторист, в колхозе с шестьдесят первого. Жена Зойка, доярка. Трое детей: Танька пятнадцати лет, старший в армии отслужил и живёт в Рубцовске, средний в райцентре в училище.
Работает он хорошо.
Работает он одиннадцать месяцев в году хорошо, без замечаний, и в бригаде его уважают, и в четвёртом звене он летом дал сто двадцать шесть процентов к средней.
А в феврале уходит.
Уходит он в среднем на девять-двенадцать дней. Не пьёт до потери человеческого облика, не буянит, не выносит из дома. Он просто перестаёт выходить и пьёт дома, а Зойка носит ему и молчит.
Началось это в семьдесят четвёртом.
Почему — я выяснял всю зиму и выяснил только в марте, и выяснил не от него, и я это тут рассказывать не буду, потому что человек мне этого не рассказывал.
Скажу только, что причина есть.
Она не выдуманная, она случилась в феврале семьдесят четвёртого года, и любой на его месте — включая меня — вёл бы себя примерно так же или хуже.
Индивидуальную воспитательную работу я провёл в январе.
Провёл я её так: пришёл к нему домой в воскресенье, сел, и мы с ним три часа пили чай и разговаривали про трактора.
Про пьянство я не обмолвился.
Не обмолвился потому, что говорить было нечего: сорокадвухлетнему мужику, который одиннадцать месяцев работает без замечаний, нечего сказать про то, что в феврале он уходит.
Он про это знает лучше меня.
Он это знает двенадцатый год, он про это думал больше, чем я о нём когда-либо подумаю, и всё, что я мог ему сказать, он себе говорил сам сотни раз.
Поэтому мы говорили про трактора.
Про то, что у него на «беларуси» гидравлика течёт четвёртый год и что её надо перебирать, а ремкомплекта нет. Про то, что он в семьдесят восьмом ездил на курсы в Барнаул. Про Таньку, которая хорошо учится и которую он хочет отправить в техникум.
Уходя, я обронил одну фразу.
Обронил я её у порога, надевая шапку, и обронил не как шеф, а как бригадир.
— Валентин Егорыч. Ты мне в марте нужен.
Он посмотрел на меня.
— В марте?
— В марте у меня сеялки. Ты один их знаешь.
Это была правда.
Сеялки СЗ-три-шесть у нас были две, обе семьдесят шестого года, и никто, кроме Гнидина, не умел на них выставлять норму высева так, чтоб не гнало.
— Ага.
И я ушёл.
Запил он всё равно.
Запил он четвёртого февраля, в понедельник, не выйдя на работу, и запил ровно по графику, с точностью до недели, двенадцатый год подряд.
Ходил я к нему дважды.
Первый раз — шестого, и он был выпивши и разговаривал нормально, и мы опять говорили про трактора, и он мне пообещал, что придёт.
Второй раз — двенадцатого.
Двенадцатого он был плох и разговаривать не хотел, и я посидел десять минут и ушёл, и Зойка меня вышла проводить и в сенях остановила:
— Ты, Петь, не ходи больше.
— Почему?
— Он стесняется.
Я больше не ходил.
Вышел он на работу восемнадцатого февраля, через четырнадцать дней, побритый, и в первый день ни с кем не разговаривал, а на второй уже разговаривал.
Сеялки он в марте перебрал.
Перебрал он их за неделю, обе, и норму выставил, и весь сев они шли без единого замечания.
В отчёте по индивидуальному шефству за первый квартал я написал: «Проведено четыре беседы. Нарушений трудовой дисциплины во втором квартале не допускал».
Обе фразы были правдой.
Теперь про собрание.
Отчётное собрание колхоза «Заря» состоялось семнадцатого февраля восемьдесят пятого года, в воскресенье, в клубе, в десять утра.
Это было третье моё собрание.
Первое, в феврале восемьдесят третьего, я помню поминутно: я тогда, двадцатидвухлетний тракторист, вылез и заговорил про домкрат, и мне за это прилетело со всех сторон, и вечером того дня я думал, что всё кончено.
Второе, в феврале восемьдесят четвёртого, я сидел в президиуме.
Сидел я там как бригадир и кандидат в партию, выступил по бумажке семь минут, и мне похлопали, и после собрания ко мне подходили и жали руку.
А в феврале восемьдесят пятого не было ни того ни другого.
Народу пришло триста двенадцать человек.
Клуб у нас на двести восемьдесят мест, и на отчётном всегда приносят стулья из школы, и всё равно человек сорок стоят вдоль стен.
В президиуме сидело девять.
Председатель, Ситников, Ерёмин, Гаврилыч, Митрич как старейший коммунист, Дудник как кандидат в депутаты райсовета, представитель района — инструктор сельхозуправления, Сычёва и я.
Над сценой висел лозунг.
Лозунг был про Продовольственную программу, и висел он там с восемьдесят второго года, и его каждый год подновляли.
Над лозунгом висел портрет.
Портрет Черненко повесили в марте восемьдесят четвёртого, взамен предыдущего, и до десятого марта восемьдесят пятого ему оставалось три недели, и в зале об этом никто не думал, включая меня.
Я про это вспомнил только вечером.
Начали с доклада.
Доклад читал Аркадий Павлович, читал час десять, и был он подробный и, в общем, неплохой.
Итоги за восемьдесят четвёртый год.
Зерновые — семнадцать и две с гектара, пятое место в районе, план сдачи выполнен на сто четыре процента. Это было хорошо, и зал это принял хорошо.
Надой — минус четыре процента к прошлому году.
Это было плохо, и председатель это проговорил быстро, но не спрятал, и надо отдать ему должное: он назвал цифру вслух и объяснил её честно.
Объяснил он её тремя причинами.
Первая — освоение доильного оборудования, из-за которого в августе-октябре была просадка. Вторая — корма: сена накосили на треть меньше потребности, как и всегда. Третья — падёж и вынужденный убой, четырнадцать голов за год.
По зяби у него вышла одна фраза.
Он назвал цифру: план вспашки зяби выполнен на девяносто один процент, и пошёл дальше.
Вот на этой фразе меня и достали.
Достал меня Лапин.
Виктор Андреевич Лапин, главный агроном, сорок семь лет, человек, с которым я за два года не поссорился ни разу и который в восемьдесят третьем меня поддержал, когда это было невыгодно.
Он взял слово вторым, после Гаврилыча.
И третьей своей фразой выдал следующее:
— Товарищи. Про девяносто один процент зяби. Это не проценты. Это сто девяносто гектаров, которые весной пойдут под весновспашку.
Зал зашумел.
— На весновспашке, — продолжал Лапин, — мы теряем два-три центнера с гектара. Сто девяносто гектаров — это, по прикидке, четыреста пятьдесят центнеров зерна.
Он перевернул листок.
— Сорок пять тонн, товарищи. Это два вагона.
И дальше он назвал причину.
Причина была названа точно, без всякого личного, и назвал он её так, как её и надо было назвать:
— В последнюю неделю октября два трактора первой бригады стояли на подвозе кормов. Решение принимал бригадир.
Триста двенадцать человек повернулись ко мне.
Мне дали слово через сорок минут.
Я эти сорок минут просидел в президиуме и передумал за них штук пять разных выступлений, и в итоге вышел и выговорил то, что думал.
Говорил я четыре минуты.
Сказал я следующее: что решение принимал я; что кормов на ферме к двадцатому октября оставалось на четыре дня; что если бы я не снял трактора, то на ферме встал бы подвоз, а это триста голов дойного стада.
И что я выбирал между двумя убытками.
И что убыток, который я выбрал, — сорок пять тонн зерна, а тот, который я не выбрал, — это неизвестно сколько молока и, возможно, ещё несколько вынужденных убоев.
И что я и сейчас считаю, что выбрал правильно.
И сел.
И вот тут произошло то, ради чего эта глава.
Ничего не произошло.
Мне не хлопали. На меня не кричали. Никто не выступил после меня ни за, ни против. Аркадий Павлович уронил «учтём» и объявил следующего выступающего.