Дальше стали набирать колхозников, женщин и молодёжь, и вот тут пошла настоящая работа.
Работа выглядела так.
Ерёмин называл фамилию. Пыжов проверял по списку возраст. Аркадий Павлович говорил, работает или нет и в какой отрасли. Ситников говорил, партийный или нет. И все вместе решали, ставить или нет.
И каждый человек ставился не сам по себе, а в графу.
— Тихонова Людмила Ивановна. Двадцать три года. Заведующая сельпо.
— Это служащая?
— Это работник потребкооперации, — уточнил Ерёмин, который в таких вещах разбирался лучше всех.
— Значит, служащая.
— Значит, служащая. Женщина, до тридцати, беспартийная.
— Три графы сразу.
— Три графы, — согласился Ерёмин и записал.
Вот это «три графы сразу» я в тот вечер услышал раз двадцать.
Потому что в этом и состояла вся арифметика: человек, закрывающий одну графу, — это балласт, а человек, закрывающий три, — это находка.
И их искали.
Искали молодых беспартийных женщин-колхозниц, потому что такой человек закрывает четыре графы разом, и я в тот вечер впервые понял, почему в советских сельсоветах сидело столько доярок.
Не для декорации.
Потому что доярка — это колхозница, женщина и, как правило, беспартийная, и если ей ещё нет тридцати, то она стоит четырёх человек.
К девяти часам у нас было заполнено девятнадцать позиций из двадцати семи.
И начались дыры.
Не хватало: двух беспартийных, трёх женщин, одного рабочего и — самое паршивое — двух человек в графу «избирались ранее не более пятидесяти процентов», то есть надо было выкинуть двух действующих депутатов.
Кого выкидывать, обсуждали двадцать минут.
Выкинули Сычёву и Твердохлеба.
Сычёву — потому что главный зоотехник и партийная, и она закрывала только одну графу. Твердохлеба — потому что он депутат с семьдесят пятого года и ни разу ни на одной сессии не выступал.
Твердохлеб, между прочим, потом обиделся.
Обиделся он всерьёз и на полгода, и обижался он не на то, что не выбрали, а на то, что не спросили, и это, если разобраться, было справедливо.
А про меня разговор был в десятом часу.
Начал его Пыжов.
Начал он его радостно, потому что Пыжов вообще человек радостный:
— А Пётр Сергеича давайте!
Тишина.
— Он молодой, — продолжал Пыжов. — Он до тридцати. Он колхозник. Он бригадир, передовик, у него бригада первая по району по зерну.
— Он кандидат в партию, — напомнил Ситников.
— Ну и что?
— Кандидат в партию — это партийный, — объяснил Ерёмин, не поднимая головы. — По графе идёт как член КПСС.
Пыжов посмотрел в бумагу.
— Дак у нас беспартийных не хватает.
— Вот именно.
Дальше они минуты четыре считали.
Считали при мне, вслух, и говорили обо мне в третьем лице, как говорят о позиции в списке, и это, надо сказать, довольно интересное ощущение.
Итог был такой.
Если поставить Лыткина, то он закрывает две графы: колхозник и молодёжь до тридцати. И одновременно ухудшает две: партийные и мужчины.
А если поставить на это место доярку моложе тридцати, она закроет четыре.
— Не проходит. — Ерёмин вычеркнул.
И вот тут со мной случилась вещь, которой я от себя не ожидал.
Меня задело.
Я не хотел в депутаты. Я в депутаты не хотел совершенно и абсолютно искренне: у меня бригада, кандидатский стаж, политинформации раз в две недели и шестьдесят два двора агитации в феврале.
Депутатство мне было нужно как третья нога.
И когда Ерёмин провёл карандашом по моей фамилии, я почувствовал ровно то, что чувствует человек, которого не взяли в команду, куда он и не собирался.
Секунд на десять.
Потом прошло, и я даже усмехнулся, но десять секунд оно было, и я их запомнил.
Ситников, кстати, на меня в этот момент посмотрел.
Посмотрел он коротко и без всякого выражения, и я до сих пор думаю, что он именно этого и ждал и именно ради этого меня позвал.
Мать всплыла в двадцать минут одиннадцатого.
Всплыла она в тот момент, когда искали последнюю женщину-колхозницу, беспартийную, и когда все подходящие уже были записаны.
Назвал её Аркадий Павлович.
— Лыткина Марфа Ивановна.
Ерёмин посмотрел в список.
— Пятьдесят один год.
— Доярка. Двадцать первый сезон.
Ситников поднял глаза:
— Беспартийная.
— На аппаратах с июля, — добавил председатель. — Первая пошла, добровольно.
Ерёмин стал считать.
Считал он вслух, водя карандашом по графам, и я слушал, как мою мать раскладывают на признаки.
Колхозница — раз.
Женщина — два.
Беспартийная — три.
Ранее не избиралась — четыре.
Двадцать лет стажа на одном месте — это не графа, но это то, что называется «трудовые заслуги», и оно идёт в характеристику.
— Четыре графы, — подытожил Ерёмин.
— Четыре, — подтвердил Пыжов.
Аркадий Павлович пожал плечами.
— Ну и всё тогда.
Записали.
Заняло это, если по секундомеру, минуты полторы.
Полторы минуты — от того момента, как её назвали, до того, как Ерёмин поставил галочку.
Никто не обронил ни одного плохого слова.
Никто её не выбирал специально, никто ей не делал одолжения, и никто, включая меня, в тот момент не подумал, что происходит что-то значительное.
Просто закрылась последняя дыра в графе.
И на этом мы разошлись, потому что было двадцать минут одиннадцатого, а в понедельник ремонт.
Домой я шёл десять минут и всю дорогу думал.
Думал я не про мать.
Думал я про то, что я в этой комнате пять часов смотрел, как работает механизм, и механизм этот был мне до отвращения знаком.
Это была та же машина, что и мои слова.
Наверху пишут показатель. Показатель спускают вниз. Внизу сидят пять человек и подгоняют живых людей под цифру, и подгоняют они их честно, добросовестно и с полным пониманием дела.
И получается правильный результат.
Состав действительно выходит нормальный: там будут доярки, механизаторы, фронтовики, учительница и продавщица, а не двадцать семь начальников. Идея работает.
Только человек в ней — это набор признаков.
Моя мать в тот вечер была «колхозница, женщина, беспартийная, ранее не избиралась» — четыре графы, — и всё, что она делала двадцать один год, поместилось в строчку «трудовые заслуги» и никакого веса при подсчёте не имело.
Я это, между прочим, знал и раньше.
Я это знал по снабжению: я сорок лет писал бумаги, в которых люди были позициями, и меня это ни разу не задело.
А тут задело, потому что позиция была моя мать.
Сказали ей двадцать первого, в понедельник.
Сказал Ерёмин — пришёл на ферму, дождался конца дойки и объявил в красном уголке при трёх свидетелях, что её выдвигают кандидатом в депутаты сельского Совета.
Мать отказалась.
Отказалась она сразу, твёрдо и без всякого кокетства, и мотивировала так: работа, ферма, аппараты, дом, некогда.
Ерёмин ушёл ни с чем.
Двадцать второго пришла Сычёва.
Тамара Ильинична говорила с ней двадцать минут в проходе первого корпуса, и что она ей говорила, я не знаю, но мать отказалась второй раз.
Двадцать третьего пришёл Ситников.
Про этот разговор мне рассказала мать, и рассказала она мне его в феврале, коротко, и я его тут привожу с её слов.
Ситников пришёл к нам домой вечером.
Я был в мастерской. Он посидел с ней на кухне минут сорок, выпил чаю и, по её выражению, «объяснил».
Объяснил он вот что.
Что состав уже согласован в районе и что если она откажется, то заново пересобирать придётся весь список, потому что её место в графе никем не закрывается.
Что искать будут женщину-колхозницу до пятидесяти, беспартийную, ранее не избиравшуюся, и такой в селе больше нет.
И что, значит, кто-то другой откажется от чего-то другого.
— И что ты?
— А что я. Я согласилась.
— Мам, ты из-за этого согласилась?
— А из-за чего ещё.
Она мыла посуду.