Из чего следует, между прочим, важная вещь, которую я тогда понял только наполовину: в колхозе легче всего разрешают то, что нужно наверху, и совершенно неважно, зачем это нужно тебе.
Я, впрочем, был доволен.
Я был доволен два дня.
Собрание звена мы провели четырнадцатого, во вторник, в мастерской, после смены.
Народу пришло больше, чем звено.
Пришли трое из звена — Мишка, Санька и Гнидин. Пришёл Дудник, потому что ему было интересно. Пришли Клюев с Прохоровым, которые в звено не входили и пришли просто так. Пришёл Сомов и сел в углу. Пришёл Ганин с тетрадкой, потому что услышал слово «собрание».
Итого одиннадцать человек.
Я объяснил суть за шесть минут.
Суть была такая: на уборке звено работает на едином наряде. Что заработали — общее. Делим не по выработке, а по коэффициентам, которые ставите вы сами, здесь, вслух, друг другу.
Договорил я и сел.
Тишина стояла секунд двадцать.
— То есть как это — сами? — уточнил Гнидин.
— Сами. Втроём. Обсуждаете и ставите.
— А кто пишет?
— Я пишу. Что скажете, то и напишу.
Гнидин посмотрел на Мишку.
Мишка смотрел в пол.
Дальше было два часа, и я эти два часа запомнил дословно.
Начали, естественно, с того, что всем предложили поставить поровну.
Предложил это Гнидин.
— Дак а чего делить-то? Работали вместе.
— Работали вместе, — согласился Санька.
— Ну и всё.
— Не всё. Смысл в том, чтобы не поровну. Иначе это тот же наряд, только бумаги больше.
— А зачем не поровну?
И вот тут вылезло.
Клюев из угла — а Клюев в звено не входил вообще и права голоса не имел никакого — обронил негромко, но так, чтоб слышали все:
— Затем, что Валентин у нас в феврале месяц гуляет, а получает как люди.
Стало очень тихо.
Гнидин медленно повернулся.
— Ты чего вякнул?
— Что слышали, то и вякнул.
— Ты про февраль мне будешь?
— А чего, февраля не было?
Дальше они минуты полторы говорили одновременно, и я в это не лез, потому что лезть было нельзя: они с семьдесят шестого года не работают в паре, и причина — не февраль, а свадьба, на которой Гнидин что-то брякнул про клюевскую сестру, и все в мастерской это знали.
Разнял их Сомов.
Разнял он их тем, что встал и вышел, громко хлопнув дверью, и оба замолчали, потому что Сомову шестьдесят и он завмастерской.
Потом сидели ещё час.
За этот час выяснилось следующее.
Санька готов поставить Мишке больше, потому что «Иваныч и правда тянул». Мишка отказывается наотрез. Гнидин молчит и смотрит в стол. Ганин ведёт запись.
— Загорулько. Ты чего отказываешься?
— Не хочу.
— Ты работал больше.
— Ну работал.
— Ну и?
Мишка поднял голову.
— Петь. Ты соображай, чего просишь. — Он говорил спокойно, без всякой обиды. — Ты меня просишь при Валентине сказать, что я стою больше, чем Валентин. Ага?
— Не сказать. Поставить цифру.
— Это одно и то же.
Он помолчал.
— У меня Зойка Гнидина крёстная у младшего, — сообщил Мишка бревну, то есть верстаку. — И у моей матери сестра за Валентиновым дядькой. Мне с ним ещё сорок лет тут жить.
Я сидел и понимал, что он прав.
Тут не производство. Тут двести с чем-то дворов, где все всем родня в третьем колене, и где цифра, поставленная человеку вслух, при свидетелях, живёт потом двадцать лет и переходит на детей.
Сорок один рубль стоит меньше.
Кончилось всё в половине десятого.
Звено поставило всем по единице.
Постановили единогласно, при одиннадцати свидетелях, и Ганин это записал в тетрадь, и я это записал в ведомость, и подряд у нас, таким образом, состоялся: единый наряд, коллективная ответственность, коэффициент трудового участия — один и ноль на каждого.
Тот же самый наряд, только бумаги больше.
Аркадий Павлович отчитался в район, что бригада работает по коллективному подряду, и это была чистая правда.
В графе стояло: одно звено. Три человека.
Район был доволен.
Ганин догнал меня во дворе мастерской.
Догнал он меня сразу после собрания, в темноте уже, с тетрадкой в руке, и вид у него был не то чтобы расстроенный, а именно недоумевающий.
— Пётр Сергеевич.
— Ну.
— Я не понял, что сейчас произошло.
Я закурил.
— А что тут понимать.
— Вы два часа обсуждали коэффициенты и в итоге поставили всем одинаковые. — Он поднял тетрадку. — Я записывал. Я записал одиннадцать реплик и не могу восстановить логику.
— Логики нет.
— Логика есть всегда.
Вот тут я на него посмотрел.
Эдуарду Вениаминовичу Ганину было двадцать пять лет, он третий год жил в селе, он ходил на ферму в обход из-за гуся и знал в лицо человек полтораста. И он был совершенно, абсолютно уверен, что если он записал одиннадцать реплик, то из них должна складываться логика.
— Эдуард. Ты знаешь, кто у Загорулько крёстная у младшего?
— Нет.
— Зойка Гнидина.
Он подумал.
— И что?
— И то, что Мишка не может при Валентине сказать, что он дороже Валентина.
— Но он же действительно работал больше.
— Работал.
— И все это знают.
— Все это знают, — согласился я. — А сказать нельзя.
Ганин молчал секунд десять.
— Это же нерационально, — выговорил он наконец.
— Абсолютно.
— И вы с этим ничего не сделаете?
— Ничего.
Он постоял, посмотрел в тетрадку, потом закрыл её и сунул под мышку.
— Тогда я не буду это записывать, — решил он.
— Почему?
— Потому что я не понимаю, что записываю, — объяснил Ганин и пошёл к воротам.
Дошёл он до ворот, остановился и обернулся.
— Пётр Сергеевич. А у меня в селе крёстных нет ни у кого.
Выговорил он это без всякой жалости к себе, как справку, и ушёл.
А я остался стоять с сигаретой и думать, что вот это, пожалуй, и есть самая точная фраза, какую я слышал за весь тот август, и что человек, который её произнёс, понятия не имеет, что он её сказал.
Про бабье продолжение я узнал в четверг.
Узнал я его, разумеется, у сельпо.
Дело в том, что мужики после собрания пошли по домам и всё пересказали, и пересказали каждый по-своему, и к среде в селе жила версия, по которой Клюев на собрании обозвал Гнидина алкашом, а Загорулько потребовал себе полторы ставки.
Ни того ни другого не было.
К четвергу это уже дошло до жён, и в четверг у прилавка Клюиха и Зойка Гнидина оказались в одной очереди.
Разговор шёл минут восемь.
Начался он с того, что Зойка попросила пропустить её вперёд, потому что ей на дойку, и Клюиха пропустила, и обронила при этом одну фразу — про то, что некоторым везде без очереди.
Дальше вспомнили всё.
Вспомнили февраль. Вспомнили свадьбу семьдесят шестого года. Вспомнили, кто кому сколько задолжал в семьдесят третьем и чья мать что ляпнула про чью свекровь.
Про деньги при этом не было сказано ни слова.
Ни разу, ни одной цифры, ни одного упоминания рублей — потому что про деньги вслух не говорят, и обе это умели с рождения.
Людка их развела.
Развела она их профессионально: громко объявила на весь магазин, что привезли сгущёнку, и очередь мгновенно переориентировалась.
Сгущёнки было двенадцать банок.
В ту же неделю Витьке сняли гипс.
Сняли раньше срока, потому что срослось хорошо, и наложили другой, полегче, и разрешили вставать на костылях, и в пятницу его привезли домой.
Домой его привёз Прохоров.
Встречали его человек пятнадцать, и он вылез из кабины сам, отказавшись от помощи, и на костылях дошёл до крыльца, и на крыльце ему помогли, потому что три ступеньки.
Во дворе Витька огляделся.
— Заросло, — определил он.
Двор действительно зарос: Тонька в июле была в больнице через день, и полоть было некогда, и лебеда у забора стояла по пояс.
— Ну ничего. Я тут сидеть буду, глядеть.
Он сел на скамейку у стены и вытянул ногу.