Историю эту я слушал сорок минут.
Двадцать третьего января Веник разобрал шкаф.
Шкаф этот стоял в конторе, в коридоре у кладовки, и был он двустворчатый, канцелярский, крашенный когда-то зелёным и с тех пор облупившийся.
Ему выделили его в июне.
Выделили под документацию по охране труда, и он тогда мне обмолвился, что там уже что-то лежит, бумаги с семидесятых годов, и что он разберёт, когда будет время.
Я ему тогда ответил, что времени не будет.
Он возразил, что будет.
Времени у него не было семь месяцев — уборка, потом ремонт, потом яма, потом дом, — а в январе, когда темнеет в пять и делать вечерами нечего, время нашлось.
Разбирал он четыре вечера.
Я про это знал, потому что Гаврилыч ворчал: сидит человек в коридоре, при керосинке, потому что лампочку в коридоре не меняли с осени, и вытаскивает из шкафа папки.
Папок было девятнадцать.
В них лежало всё, что за пятнадцать лет попадало в этот шкаф: инструкции, отменённые в семьдесят шестом, акты, списки прошедших инструктаж, две подшивки журналов и разрозненные бумаги, которые попали туда просто потому, что их некуда было деть.
Двадцать седьмого, в пятницу, он пришёл ко мне.
Пришёл он вечером, в мастерскую, к концу смены.
Я был в выгородке, закрывал табель, и он постучал — а стучать там не во что, — то есть он поскрёб по косяку.
— Пётр Сергеевич. Можно?
— Заходи.
Он вошёл, снял шапку и остался стоять.
В руке у него была тонкая папка.
— Я разобрал шкаф.
— Молодец.
— Там нашлось одно дело. Я подумал, что вы должны его видеть.
И положил папку на стол.
Он не стал ничего объяснять, не стал предисловничать и не стал спрашивать, знаю ли я.
Он положил её, надел шапку и вышел.
В папке было четыре листа.
Первый — заявление, написанное от руки, чернилами, крупным неровным почерком человека, который пишет редко.
«Председателю колхоза 'Заря» тов. Никитину А. П. копия: в районный комитет профсоюза работников сельского хозяйства
от слесаря центральной ремонтной мастерской Дегтярёва Егора Семёновича
ЗАЯВЛЕНИЕ'
Дальше шло по пунктам.
Что в центральной ремонтной мастерской колхоза имеется четыре домкрата гидравлических, из них три неисправны. Что домкрат номер два, гидравлический, грузоподъёмностью три тонны, имеет течь по штоку и самопроизвольно опускается под нагрузкой. Что течь имеет место с осени тысяча девятьсот семьдесят второго года. Что об этом было доложено устно заведующему мастерской и главному инженеру не менее четырёх раз.
Что двадцать первого февраля тысяча девятьсот семьдесят третьего года при работе под автомобилем ЗИЛ-130, поднятым указанным домкратом, произошёл самопроизвольный спуск, в результате чего смертельно травмирован тракторист Лыткин Сергей Иванович.
Дальше — четвёртым пунктом.
«Прошу произвести замену неисправных домкратов, а также установить порядок, при котором подъём техники производится с обязательной установкой страховочных подставок».
И подпись. И дата: 14 марта 1974 года.
Год.
Он написал это через год.
Не в феврале семьдесят третьего, когда всё случилось, и не в марте, и не летом — а ровно через год и три недели после того, как отца задавило.
Я сидел и смотрел на эту дату.
Второй лист был копией того же заявления, отправленной в район.
Третий — ответ.
Ответ был отпечатан на машинке, на бланке районного комитета профсоюза, с исходящим номером и датой: девятнадцатое апреля семьдесят четвёртого.
Текст я приведу, потому что помню его наизусть.
«На Ваше заявление сообщаем, что комиссией в составе представителей райкома профсоюза и районного управления сельского хозяйства произведена проверка состояния охраны труда в ремонтной мастерской колхоза 'Заря».
Проверкой установлено, что грузоподъёмные средства находятся в удовлетворительном состоянии.
Нарушений, послуживших причиной несчастного случая 21.02.1973 г., не выявлено. Указанный несчастный случай расследован в установленном порядке, актом от 26.02.1973 г. установлена вина пострадавшего, выразившаяся в нарушении требований безопасности при производстве работ.
Оснований для принятия дополнительных мер не усматривается'.
Подпись. Печать.
Четвёртый лист был квитанцией об отправке заказного письма.
Пятнадцать копеек.
Я просидел в выгородке до половины девятого.
Печка прогорела, и стало холодно, и я это заметил, только когда стал застёгивать телогрейку.
Первое, что я подумал, было не про Семёныча.
Первое, что я подумал: «установлена вина пострадавшего».
Отцу было тридцать восемь лет. Он лежал под ЗИЛом, поднятым домкратом, который тёк полтора года и про который знали все, включая заведующего мастерской и главного инженера. И через пять дней комиссия установила его вину.
Я это, конечно, знал и раньше.
Я знал это с одиннадцати лет, потому что в селе такие вещи от детей не скрывают: мне это выложили пацаны во дворе, году в семьдесят четвёртом, в той формулировке, в какой это ходило по селу — «сам виноват, полез».
Мать со мной про это не говорила ни разу.
Ни в детстве, ни потом, ни в этой жизни: за одиннадцать лет она произнесла «отец» раз, наверное, тридцать, и все тридцать — в бытовом смысле, «отец бы посмотрел», «отец это сам делал».
А что было написано в акте, я в первый раз прочитал в двадцать три года, зимой восемьдесят четвёртого, в выгородке бригадира, при керосинке.
К Семёнычу я пошёл в субботу.
Он жил на нижнем краю, в маленькой избе, где он жил один с шестьдесят восьмого года, с тех пор как схоронил жену.
Дом у него был чистый и голый.
Стол, лавка, кровать, печь, полка с инструментом и часы-ходики, которые он сам починил лет двадцать назад и которые с тех пор ходили.
Он топил печь.
— Проходи, Пётр.
Я прошёл и сел.
Мы посидели минут пять молча, что у нас с ним было в порядке вещей.
Потом:
— Егор Семёныч. Мне Ганин папку принёс.
Он не спросил какую.
Он подкинул в печку два полена, закрыл дверцу и сел на лавку напротив.
— Я думал, её выкинули.
Дальше был разговор, который занял минут двенадцать и в котором он произнёс, наверное, слов сто.
Я спросил, почему через год.
— Не через год. Я в семьдесят третьем писал.
— Куда?
— Председателю. В марте.
— И что?
— Ничего. Он мне: не лезь.
Он помолчал.
— Я в семьдесят третьем написал, — продолжал он, — и мне Никитин говорит: Егор, ты чего добьёшься? Марфе от этого легче не станет, а мужикам хуже будет. И я подумал и не стал.
— А через год?
Семёныч посмотрел на печку.
— А через год Тимофеев тот же домкрат поставил.
Вот это и была вся история.
В феврале семьдесят четвёртого, через год, главный инженер Тимофеев, тот самый, который в октябре придумал «ограниченную ресурсную базу», распорядился отремонтировать домкрат номер два и поставить его обратно в работу.
Отремонтировали его как у нас ремонтируют: подтянули сальник.
И поставили.
И Семёныч, увидев его в мастерской, пошёл домой, сел и написал заявление, и написал он его сразу в двух экземплярах, и второй отправил в район заказным.
За пятнадцать копеек.
— И что было? — спросил я.
— Приезжали.
— И?
— Походили. — Семёныч пожал плечами. — Домкрат посмотрели. Он в тот день не тёк.
— Как не тёк?
— А так. Он тёк через раз. Он мог неделю не течь, а потом сесть.
Я сидел и молчал.
— А потом? — спросил я.
— А потом пришла бумага, и всё.
Про домкрат номер два я спросил отдельно.
— Он где сейчас?
— Списали в семьдесят шестом. Когда новые пришли. Три штуки пришло.
— Из-за вас?
Он посмотрел на меня.
— Нет. По разнарядке. Их всем прислали.
Выговорил он это очень твёрдо — так, будто ему было важно, чтобы я не подумал лишнего, и чтобы между его заявлением и тремя домкратами не образовалось никакой связи, которой не было.