Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Вы чего?

— Ничего.

— Чего замолчали?

Дудник затянулся.

— Дроботу повестка пришла.

Мишка постоял.

— Какая повестка?

— Обыкновенная.

— В армию?

— В армию.

— Когда?

— Седьмого.

Мишка помолчал ещё немного, а потом:

— Так он же ещё…

И не докончил.

Что он собирался сказать, я не знаю до сих пор. Может быть — «он же ещё пацан». Может быть — «он же ещё сальник не научился». А может быть, ничего конкретного, потому что там и не было ничего конкретного, а было только то, что у него в мае появилась вещь, за которую он отвечает, и в октябре её забирают.

Он развернулся и пошёл в мастерскую.

Мужики переглянулись.

— Ты гляди, — обронил Прохоров.

Дальше два дня было смешно.

Смешно было потому, что Мишка развил деятельность.

В пятницу утром он явился ко мне с готовым планом.

— Петь. Его можно отбить.

— Кого?

— Кольку. Ему можно бронь сделать.

— Мишк.

— Не «мишк». Слушай сюда. — Он сел на верстак. — Есть же бронь. Механизаторам дают. Мне Гнидин говорил, у них в Новосёлове парню давали.

— Кому давали?

— Ну парню. Механизатору.

— Мишк, бронь дают на военное время. И не механизаторам.

— А почему тогда Гнидин говорил?

— Потому что Гнидин говорит.

Мишка не сдался.

В пятницу он сходил к Сомову и спрашивал, нельзя ли написать в военкомат ходатайство, что Дробот ценный специалист. Сомов ответил, что написать можно что угодно.

В субботу он пошёл к Лобанову.

Лобанов его выслушал до конца — надо отдать ему должное, он его выслушал минут семь, — и объяснил, что призыв идёт по разнарядке, что от нашего хозяйства идут двое, что если отбить Дробота, пойдёт другой, и что этот другой будет чей-то ещё.

Мишка на это ответил, что пусть идёт Соловьёв.

Соловьёв — это парень из третьей бригады, который Мишке чем-то не угодил в семьдесят девятом году.

— Соловьёв в мае ушёл.

— А, — сказал Мишка.

В понедельник он дошёл до Пыжова.

Пыжов, услышав слово «бронь», страшно обрадовался возможности показать компетентность и объяснил Мишке про призывные комиссии, отсрочки по учёбе, отсрочки по семейным обстоятельствам и про то, что Дробот под них не подходит ни под одну.

— А по семейным?

— У него мать здоровая, отец есть, младших нет.

— А если б младшие были?

— Так их нет.

Мишка ушёл и весь день был мрачный.

Он в тот день выдал мне одну фразу, которую я потом вспоминал.

— Я думал, у нас с ним ещё года три.

А потом он перестроился.

Это произошло примерно во вторник, и произошло мгновенно, и было в этом что-то, честно говоря, восхитительное.

Он перестал отбивать и начал готовить.

Первое, что он сделал, — принёс из дома свой армейский альбом.

Мишка служил в семьдесят первом — семьдесят третьем, в Забайкалье, и альбом у него был здоровенный, с бархатной обложкой, с фотографиями, наклеенными на цветную бумагу, с вырезанными звёздами и с надписями фломастером.

Этот альбом он показывал Дроботу два вечера.

Он показывал его в мастерской, на верстаке, и объяснял по каждой фотографии, кто это и что было, и Дробот смотрел молча и один раз спросил, холодно ли там.

— Холодно. Минус сорок два было.

— И как?

— А никак. Стоишь.

Второе — он стал его учить.

Учить он стал тому, что считал важным, и список был такой:

Как наматывать портянку, чтоб не сбить ногу. Как пришивать подворотничок. Как не отсвечивать. Как не быть первым и не быть последним. Кому не занимать. Что не рассказывать про дом. Что писать матери каждую неделю, даже если писать не о чем, потому что она считает недели.

Портянку он показывал в мастерской, при всех, на своей ноге.

Разулся, размотал, намотал заново, снял, дал Дроботу, заставил намотать, забраковал, размотал, намотал ещё раз.

Дробот мотал молча.

— Вот так. Гляди: угол сюда. Сюда! Если тут складка — через два часа кровь.

— Понял.

— Ни хрена ты не понял. Ещё раз.

Мужики стояли вокруг и смотрели, и никто не сострил ни разу, что для нашей мастерской было явлением исключительным.

Третье было хуже.

Мишка начал ему рассказывать, как надо драться.

Рассказывал он это в понедельник, за мастерской, где не слышно, и я на них наткнулся случайно и остановился за углом, потому что уходить было поздно.

— Первым не лезь, — говорил Мишка. — Но если полез кто — бей сразу и один раз. И не отвечай на «пойдём выйдем». Понял?

— Понял.

— Ни хрена. Ты вот сейчас что сделаешь, если тебя толкнут?

— Отойду.

— Правильно. А второй раз?

Дробот подумал.

— Ещё отойду.

— А третий?

Молчание.

— Вот на третий, — сказал Мишка, — уже поздно будет. Понял?

Всё это он говорил на основании двух лет в Забайкалье в семьдесят первом году, и половина из этого, я думаю, была неправдой, и я стоял за углом и слушал и не вмешивался.

Потому что вмешаться было нечем.

У меня за две жизни армии не было ни одной, и всё, что я мог бы ему сказать, я знал из чужих рассказов сорокалетней давности вперёд.

Санька Кузнецов в эти дни держался в стороне.

Он вообще после уборки притих: работал в мастерской слесарем, оформили его с первого октября учеником, как и обещал Сомов, и он ходил туда как ходят на работу — молча и вовремя.

Про призыв он не проронил ни слова.

Ни Дроботу, ни Генке, ни при них. К нему подходили — и мужики подходили, и Генкина мать один раз подошла, — и он на всё отвечал одинаково: «нормально», «служить можно», «не пропадёт».

Один раз, в четверг, Мишка полез к нему всерьёз.

— Сань. Ты Кольке скажи чего-нибудь.

— Чего сказать?

— Ну как там. Чтоб он знал.

Санька положил ключ.

— Что он знал?

— Ну… — Мишка запутался. — Ну чтоб не боялся.

— Пусть боится. Это правильно.

И взял ключ обратно.

Мишка от него отстал.

А я в тот вечер шёл домой и думал совсем не про то, про что следовало.

Я думал про то, что не помню.

Куда попал Колька Дробот — я не помнил. Куда попал Генка Сорокин — тоже не помнил. Я знал только, что оба они в девяностых были живы, потому что помнил их обоих взрослыми, в селе, с семьями.

Оба вернулись.

Я это знал совершенно точно и не мог никому сказать ни слова, и это, если разобраться, было самое бесполезное знание из всех, какими я располагал.

Мишке бы оно, между прочим, помогло больше всех.

Про хор Мишка тоже подумал.

Он пришёл к Нине в клуб и объяснил ей ситуацию: что Кольку забирают седьмого, что смотр в феврале, и что надо что-то делать.

Нина к тому моменту уже знала.

Она мне потом призналась, что узнала во вторник и что просидела вечер, пересчитывая, что теперь делать с двумя номерами, которые у них были построены на нижнем голосе.

Второй бас у неё был — Прохоров, но Прохоров баритон.

— Мы можем перестроить, — ответила она Мишке.

— А может, он до февраля?

— Что «до февраля»?

— Ну, не поедет.

Нина посмотрела на него.

— Михаил, его призывают.

— Я знаю. Я просто спросил.

В четверг Мишка купил ему часы.

Часы были «Восток», в сельпо, двадцать семь рублей, и он их выбирал сорок минут, при том что выбирать было не из чего: их там лежало три штуки, все одинаковые.

Людка потом рассказывала, что он спрашивал у неё, какие лучше.

— Мишк, они одинаковые.

— Ты гляди: у этого стекло чище.

— Оно у всех одинаковое.

— Не скажи.

Он выбрал те, у которых, по его мнению, было чище стекло, и попросил завернуть, и Людка завернула их в бумагу.

Отдал он их не сразу.

Он их отдал на проводах, при всех.

Двадцать шестого, в среду, в клубе был последний хор с Дроботом.

Это никто специально не объявлял.

Просто была обычная репетиция, среда, восемнадцать ноль-ноль, четырнадцать человек, и все понимали, что она последняя, и от этого все старались.

1460
{"b":"978621","o":1}