Читал он подряд, по пунктам, ровным голосом, и в первые десять минут его слушали, потому что было интересно, как долго он выдержит. Потом стали разговаривать.
Потом Гнидин поднял руку.
Он поднял её всерьёз, как в школе, и Ганин ему кивнул.
— Ты вот говорил, что при обрыве ремня надо заглушить двигатель.
— Правильно.
— И дождаться полной остановки.
— Правильно.
— А потом надевать.
— Да.
— Хорошо. — Гнидин положил руки на колени. — У меня на косилке ремень слетает шесть раз за смену.
В уголке стало тише.
— Значит, шесть раз глушить.
— Шесть раз глушить, — согласился Гнидин. — Пускач шесть раз дёргать. Каждый раз минут десять, если по-хорошему. Час в смену. Нормы я тогда не делаю.
— Невыполнение нормы не является основанием для нарушения требований безопасности.
Гнидин кивнул.
Он кивнул очень удовлетворённо, как человек, который наконец получил нужный ему ответ и теперь будет им пользоваться год.
Следующим встал Прохоров.
Прохоров у нас старший из шофёров, двадцать лет за баранкой, и поднялся он не спеша и всем корпусом.
— По людям вопрос.
— Слушаю.
— Мне завтра баб на покос везти. Восемнадцать человек. Куда я их дену?
— В кузове перевозка людей запрещена.
— А в кабине трое.
— Трое.
— А остальные пятнадцать?
— Автобусом.
— У нас автобуса нет.
— Значит, нельзя.
Прохоров помолчал, обдумывая, и в этой паузе было столько удовольствия, что её слышно было в задних рядах.
— Ты запиши, — попросил он наконец.
— Что записать?
— Что мне сказали пятнадцать баб на покос не везти.
— Я запишу.
— Ты в журнал запиши.
— В журнале это не предусмотрено. Я запишу отдельно.
И записал.
Дальше пошло всерьёз.
Их было двадцать пять человек, и все двадцать пять работали на этой технике по пятнадцать, двадцать, тридцать лет, и каждый знал не меньше десятка мест, где инструкция и работа расходятся. И они стали доставать эти места по одному, вежливо, по очереди, без единого матерного слова.
Это был не бунт.
Это была самая деловая порка, какую я в жизни видел.
— А рукавицы?
— Рукавицы положены.
— А их нет.
— Тогда не положено работать.
— Понял. Не работаю.
Общий хохот.
— А очки на заточке?
— Положены.
— Одни на мастерскую.
— Тогда работает один.
— А каска?
— На стогометании положена.
— У нас касок нету с семьдесят шестого.
— Значит, стогометание проводить нельзя.
Тут уже смеялся весь уголок, включая Сомова, который сидел у двери и качал головой.
— А ночью косить положено?
— При искусственном освещении, обеспечивающем видимость рабочей зоны.
— У меня фара одна.
— Значит, нельзя.
— А в прошлом году мы до двух ночи гребли.
— Значит, в прошлом году было нельзя.
Клюев с задней скамейки поинтересовался, можно ли одному работать в поле, если до соседа три километра, и Ганин ответил, что при работе в отрыве должна быть обеспечена связь или регулярная проверка. Клюева это очень заинтересовало.
— Кем проверка?
— Лицом, назначенным приказом.
— А у нас такого лица нет.
— Значит, нельзя.
— Так у нас всегда так!
— Значит, всегда было нельзя.
Это была лучшая реплика за всё утро, и он произнёс её, ничего не имея в виду.
Гуров всю дорогу молчал.
Он стоял у стены, кузнец, в фартуке, с руками, которые в любой комнате смотрятся отдельно от остального, и заговорил только к концу.
— Ганин.
— Да.
— Пацанам с какого года на технику можно?
— На самоходные машины — с восемнадцати лет, после обучения и проверки знаний. На подсобные и вспомогательные работы — с шестнадцати, с ограничением по времени и по подъёму тяжестей.
Гуров кивнул и больше ничего не сказал.
Пашка, сидевший на скамейке под его рукой, фыркнул и получил по затылку — не всерьёз, а так, для порядка.
Семёныч сидел в самом углу, у окна, и за сорок минут не издал ни звука.
Его в конце и заметили.
— Семёныч, а ты чего молчишь?
Он поднял голову.
— Я расписался.
И опять стал смотреть в окно.
Ганин не смеялся и не злился.
Он записывал.
Он записывал каждый пункт, переспрашивал фамилии и один раз попросил Гнидина повторить, потому что не расслышал инвентарный номер.
Про шнек спросил Дудник.
Дудник у нас комбайнёр, шестнадцатый год, и до сенокоса ему было дела мало, но он сидел с самого начала и ждал своего.
— Ганин. А по жатке будет?
— По жатке инструктаж отдельный, перед уборкой.
— Ну ты скажи сейчас. Забился шнек — что делаю?
— Останавливаете молотилку, глушите двигатель, дожидаетесь полной остановки рабочих органов и очищаете шнек специальным приспособлением.
— Каким приспособлением?
— Крючком.
— А крючок где?
— Крючок должен находиться на комбайне.
Дудник обернулся к залу.
— Мужики, у кого крючок есть?
Тишина, в которой отчётливо было слышно дождь по крыше.
Потом с третьего ряда встал Мишка.
Он встал не спеша, поднял правую руку и растопырил пятерню.
— Вот. — Мишка повернул ладонь к залу. — Крючок. Универсальный. С семьдесят восьмого года на комбайне.
Уголок лёг.
Лёг он весь, целиком, вместе с Сомовым, вместе с Прохоровым, вместе с дедом Мещеряковым, который сидел в первом ряду и хихикал беззвучно, вместе с Гуровым, который стоял у стены. Пашка ржал громче всех и колотил ладонью по скамейке.
Мишка стоял с поднятой рукой и держал паузу, как артист.
— И ничего, — добавил он. — Шестой год.
Ржали ещё минуты полторы.
Ганин ждал.
Он ждал не обиженно, а с той же терпеливостью, с какой ждут, пока проедет поезд, и когда стало тише, он спросил:
— Загорулько Михаил. Вы очищали шнек рукой на работающей молотилке?
— А то.
— Сколько раз?
Мишка подумал.
— Ну сколько. Всегда.
— Спасибо. — Ганин записал.
Мишка сел, очень довольный собой.
Я не смеялся.
Я сидел в четвёртом ряду, у стены, и мне было не смешно, и это было заметно, потому что смеялись все.
Смешно было, между прочим, по-настоящему.
Мишка выдал хорошую шутку — точную, короткую, про то, что все знают, — и я в другой день ржал бы вместе со всеми, потому что шутка честная и потому что рука у Мишки на месте, все пять пальцев, шестой год.
А сидел я и думал про журнал.
В коленкоровой обложке, на столе, слева от папки. Двадцать пять фамилий, двадцать пять подписей, дата, подпись инструктирующего. Он ляжет в шкаф, тот самый, который Ганину выделили под документацию по охране труда, и будет там лежать.
В своей первой жизни я такие журналы вёл сам.
Двадцать восемь лет, четыре склада, автопарк, монтажники. У меня была девочка Оля, инженер по охране труда на полставки, и она носила мне эти журналы на подпись пачками, и я подписывал, не читая, и точно так же перед каждым сезоном сгонял людей в комнату и что-то им говорил, и они смеялись, и я смеялся тоже.
И я прекрасно знал, зачем это нужно.
Это нужно не для того, чтобы никто не сунул руку в шнек. Руку всё равно сунут, потому что так быстрее, а быстрее — это норма, а норма — это деньги. Это нужно для того, чтобы, когда её сунут, в шкафу лежала бумага с его собственной подписью.
Инструктаж не защищает человека.
Он защищает от человека — контору, начальника, того, кто подписал.
Ганин этого не знал.
Он стоял со своей папкой и всерьёз собирался объяснить двадцати пяти мужикам, как не остаться без пальцев, и записывал каждую жалобу отдельно, потому что собирался с ней что-то делать.
А ещё я в этой комнате был единственный, у кого отец подписал такую же бумагу.
В феврале семьдесят третьего, в этой самой мастерской, в двадцати метрах отсюда, ему на грудь опустился ЗИЛ, потому что домкрат тёк с осени и все про это знали. Про домкрат писали в район. Из района ответили, что нарушений не выявлено.