Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Здрасьте, — бросила она Рае.

— Здравствуйте.

Людка прошла мимо и понесла свои бидоны к столам.

Рая проводила её глазами.

— Тихонова?

— Тихонова.

— Она в райцентре на курсах была. Мне мама говорила. Товароведение.

— Была.

Рая ещё посмотрела ей вслед.

— Хорошая, — сказала она, и это прозвучало без всякой подковырки, и от этого стало только хуже.

Она села в машину и уехала с отцом минут через десять.

А я стоял и думал вот о чём.

В первой жизни я эту девочку помнил всю дорогу — не её саму, а то, как она стояла у клуба, и как на неё смотрели. Я в шестьдесят лет иногда её вспоминал.

И вот только сейчас, глядя, как Людка тащит два бидона через весь ток, я понял, что мне тогда была нужна не Рая.

Мне нужно было быть человеком, к которому приезжает дочь председателя.

Ночь на восемнадцатое была последняя сухая.

Это стало понятно к вечеру: муть поднялась и стала плотной, ветер зашёл с юго-запада, и духота встала такая, что рубаха не сохла.

Лапин вышел на ток и сказал одно слово:

— Всё берём.

Работали все.

Молотили одиннадцать комбайнов, возили девятнадцать машин, на току работала вторая смена, и с фермы пригнали баб на лопаты, потому что зерновой ворох на площадке рос быстрее, чем его успевали пропускать через очистку. Их пригнали с фермы после вечерней дойки — человек пятнадцать, с лопатами, — потому что ворох на площадке рос быстрее, чем очистка успевала его пропускать, и, если его не перелопачивать, он в две ночи загорается изнутри.

Мать была среди них.

Я её увидел около одиннадцати: она стояла в свете прожектора, в платке, надвинутом на брови, и кидала зерно от края к транспортёру, и кидала ровно и не быстро, как кидают те, кто собирается делать это ещё четыре часа.

— Мам.

— А. — Она разогнулась. — Ты чего тут?

— Ремень везу.

— Ну вези.

Она вытерла лоб рукавом.

— Тихонова ко мне вечером приходила.

— Зачем?

— Чугунок просила.

Она это произнесла ровно тем же голосом, каким сказала бы про погоду, и тут же взялась за лопату.

— Ну и?

— Что «ну и». Дала.

Больше она в тот вечер не сказала ничего.

Я в ту ночь ремонтировал в четырёх местах.

К одиннадцати меня накрыло так, что я стал засыпать стоя. Не уставать — засыпать: стоишь с ключом, и вдруг проваливаешься на секунду, и просыпаешься от того, что ключ падает.

Пашку я в двенадцать отправил спать в кабину и дальше ездил сам.

А в первом часу на дальнем поле, у Дудника, я увидел свет фонаря, идущий с дороги.

Она шла пешком.

Она прошла от села четыре километра в темноте, с корзиной и с фонарём «жучок», который надо всё время жать рукой, и от этого свет у неё то вспыхивал, то садился.

— Ты сдурела?

— Здрасьте.

— Люд, четыре километра!

— Три с половиной. — Она поставила корзину. — Я по дороге шла, там же ровно.

— Одна! Ночью!

— Ну а кто меня тут съест? — Людка искренне удивилась. — Тут же все свои.

Я стоял и не знал, ругаться или что.

В корзине была картошка в чугунке, ещё тёплая, обёрнутая в фуфайку, огурцы, хлеб, кусок сала, десяток яиц и трёхлитровая банка молока.

— Это на бригаду?

— Это тебе.

— Люд, тут на семерых.

— Ну и на семерых, — согласилась она. — Ты ж не один тут.

Мы отнесли корзину к комбайнам.

Дудник, увидев чугунок, снял кепку — не в шутку, а как-то серьёзно, — и сказал, что теперь понимает, почему Лыткин весь сев ходил довольный.

Ели прямо на стерне, у колеса.

Потом мужики полезли обратно в кабины, потому что ночь была последняя и все это понимали, и через двадцать минут в поле опять стояли светящиеся башни пыли, а мы с Людкой остались у летучки.

Я расстелил телогрейку с наветренной стороны, за колесом, где не так сыпало.

Ночь была тёплая — настоящая августовская, когда воздух весь день копил жару и теперь отдаёт её вверх.

Мы легли на телогрейку и стали смотреть в небо.

Небо на востоке было чистое.

В августе на востоке над горизонтом стоит такая россыпь, какой в другое время не бывает, и Млечный Путь идёт через всё небо не полосой, а именно рекой — с берегами, с рукавами и с тёмными провалами внутри.

— Ой, — сказала Людка.

— Что?

— Упала.

— Загадывай.

— Уже.

— Что загадала?

— Не скажу.

От неё пахло дорогой, чуть-чуть — теми духами, — и хлебом из корзины. От меня пахло соляркой, потом и пылью, и я об этом сказал, и она сказала «а мне нравится», и я не поверил, и она поклялась.

— Правда нравится. — Она приподнялась на локте. — Я в райцентре один раз в автобусе ехала, и там мужик сидел, и от него так же пахло. И я, дура, чуть не расплакалась.

Она это сказала и замолчала, застигнутая сама собой.

Я повернулся на бок и стал на неё смотреть.

Ей было двадцать лет. Она лежала на телогрейке посреди сжатого поля, в трёх с половиной километрах от дома, и над ней стояло полнеба звёзд, и она сама по себе была событием такого масштаба, что я не находил ни одной подходящей мысли.

Мне шестьдесят восемь. Я умер. Меня похоронили в две тысячи двадцать восьмом.

А потом она сказала «ты чего лыбишься», и я перестал думать вообще.

Первый поцелуй у нас получился неудачный, потому что она приподнялась одновременно со мной и мы стукнулись, и она засмеялась и не могла остановиться, и я лежал и ждал, пока она отсмеётся, и она отсмеивалась минуты полторы.

Второй вышел лучше.

Где-то за спиной ровно гудели комбайны. Мимо, метрах в сорока, прошла машина — свет фар мазнул поверху и ушёл, — и мы оба замерли, и потом Людка прошептала мне в ухо, что если нас тут кто-нибудь найдёт, она сразу умрёт, и умрёт молча.

Найти нас никто не мог.

За колесом летучки, между стерни и телогрейки, было темно, тепло и пахло полынью — она росла тут по краю, вдоль дороги, и мы её примяли, и теперь она пахла на всё поле.

— Петь.

— М.

— Погоди. Пуговица.

— Где?

— Да вот же.

Дальше был смех, потом не было смеха, и рубашка моя куда-то делась, а потом делось и всё остальное, и я на минуту вспомнил про свою телогрейку, что она грязная, — и тут же забыл.

Небо над нами стояло целиком.

Проснулся я оттого, что стало холодно.

Перед рассветом в августе холодает резко, и мы лежали, накрывшись моей курткой и её платком, и вдвоём под этим было тесно и всё равно холодно.

Небо посерело.

Комбайны в поле стояли — молотить в росу нельзя, и последние заглушили часа в три.

Людка спала, уткнувшись мне в плечо, и во сне у неё было совершенно детское лицо, и я лежал, глядел на светлеющее небо и старался не шевелиться.

Потом на востоке проступила полоса.

А на западе, во всю ширину, стояла стена.

Она стояла низко и ровно, тёмно-сизая, с рваным передним краем, и шла на нас медленно и без всякой спешки, как идёт то, чему торопиться некуда.

— Люд. Вставай.

Дождь пришёл в девять сорок утра восемнадцатого августа.

Он начался сразу и всерьёз, без раскачки: сначала крупные редкие капли по пыли, а через три минуты стена.

К этому часу мы успели.

Из четырёхсот гектаров валков подняли триста шестьдесят два. Сорок осталось на дальнем клину, потому что туда не успели перебросить комбайны, и эти сорок гектаров потом три недели гнили под дождём, и что с них взяли осенью — лучше не вспоминать.

Но триста шестьдесят два были в бункерах, в кузовах и на току.

Мужики стояли под навесом весовой, курили и смотрели, как льёт.

— Ну вот, — сказал Дудник.

Никто ему не ответил, потому что все и так знали.

Мишка вдруг заорал и выскочил под дождь, и стал там прыгать и махать руками, и через полминуты под дождём стояло человек восемь, включая Прохорова, которому было пятьдесят два года.

Я под дождь не пошёл.

Я стоял под навесом с Пашкой, и Пашка на меня посмотрел вопросительно, и я мотнул головой: иди.

1395
{"b":"978621","o":1}