Я стал объяснять и понял на второй фразе, что объясняю плохо.
И тут из кабины ГАЗ-53 вылез Витька.
Он подошёл, встал рядом со мной — не передо мной и не за мной, а рядом, — и обратился не ко мне, а к Прохорову.
— Митрофаныч.
— Чего тебе.
— Ты сегодня сколько ездок сделал?
— Четыре.
— А я шесть.
Прохоров запнулся.
— И у меня, — сказал Витька, — на дальнем поле Дудник стоит с полным бункером сорок минут. Сорок минут, Митрофаныч. Он мне это в лицо сказал. Ты хочешь, чтоб я ему завтра опять в лицо смотрел?
— Так я-то при чём?
— При том, что мы с тобой в очереди на весах стоим по часу.
Прохоров засопел.
— Ну а если недостача?
— А если недостача, — Витька сплюнул, — то я первый пойду и скажу, что я за это был. Устроит?
Тишина.
— Ну и я скажу, — сказал кто-то из шоферов.
— И я.
Прохоров постоял, махнул рукой и пошёл к машине, и на этом всё кончилось.
Очередь к вечеру сократилась до четырёх машин.
Витька подошёл ко мне уже в темноте, у весовой, когда я записывал последние ездки.
Он закурил и некоторое время стоял молча.
— Слышь, Лыткин.
— М.
— Ты завтра куда с утра?
— На третье поле. Там у Дудника подборщик сыпется.
— Возьми меня.
Я обернулся.
— Зачем?
— Посмотреть. — Витька смотрел в сторону, на огни сушилки. — Я в железе не понимаю ничего. Я двадцать четыре года и не понимаю ничего. Меня в армии на баранку посадили, и всё.
— Так что смотреть-то?
— Как ты чинишь.
Я подумал, что можно было бы сказать что-нибудь про то, что ему это ни к чему, и что он шофёр, а не слесарь.
— Приезжай к шести, — сказал я.
Он кивнул.
Постоял ещё.
И вот тут я понял, что он хочет сказать что-то ещё, и что это что-то — не про подборщик.
Он потоптался, затянулся два раза подряд и затоптал папиросу.
— Ладно. Поеду.
Про Тоньку он не сказал ни слова.
И я не сказал.
Мы оба сделали вид, что не заметили, и разошлись.
Девятого августа на ток приехал комсорг.
Комсорга у нас звали Гена Пыжов, ему было двадцать шесть, он работал в конторе по снабжению и по совместительству отвечал за молодёжь, стенгазету и всё, что называлось словом «работа».
Гена приехал на велосипеде, с портфелем.
— Пётр! — Он поставил велосипед и сразу открыл портфель. — Пётр, у меня к тебе дело государственной важности.
— Слушаю.
— Мы создаём молодёжный уборочно-транспортный комплекс.
Я вытер руки.
— Кто «мы»?
— Мы. Колхоз. — Гена достал бумагу. — Смотри: по району идёт движение. Везде создают. У нас нет. А у нас, между прочим, есть все основания, потому что у нас средний возраст на вывозке двадцать девять лет.
— И что надо делать?
— Ничего! — обрадовался Гена. — В том-то и суть, что ничего. Вы уже всё делаете. Надо просто оформить.
Оформить оказалось не «просто».
Оформить означало: список из четырнадцати фамилий, социалистические обязательства в трёх экземплярах, название комплекса, выборы командира комплекса, комсомольское собрание для утверждения обязательств и стенгазета.
Название придумывали двадцать минут.
Гена предлагал «Урожай». Мишка предлагал «Заря коммунизма», причём предлагал совершенно серьёзно, и Гена его отверг, потому что «Заря» — это и так название колхоза, получалось «Заря колхоза „Заря“».
Остановились на «Урожае».
Командиром комплекса выбрали меня, единогласно, при одном воздержавшемся — воздержался я.
— Ты пойми, — объяснял Гена, складывая бумаги, — это ж не просто так. Это в район уходит. Это сводка по молодёжи. Меня за это спрашивают.
— Ген.
— А?
— А зерно от этого быстрее поедет?
Гена посмотрел на меня, и в глазах у него было что-то почти человеческое.
— Нет. — Гена сложил бумагу. — Не поедет.
— Ну и всё.
— Так а что делать-то? — Гена развёл руками. — Меня ж спросят.
Фотограф из района приехал в четверг.
Он приехал с Геной, на редакционном мотоцикле, и был мужик лет сорока с одышкой, в брюках и в рубашке с закатанными рукавами.
Снимать он хотел «трудовую сцену».
Трудовая сцена в его понимании выглядела так: комбайнёр стоит у комбайна, смотрит вдаль и держит в руках колосья.
— Колосья держите. Так. Нет, не так. Как бы задумчиво.
Дудник держал колосья и был мрачен.
— Улыбнитесь.
— Не могу.
— Почему?
— У меня зуба нет.
Потом снимали «молодёжную бригаду» в полном составе.
Нас построили в две шеренги у комбайна, велели вытереть руки — руки вытирать было не обо что, и все вытерли о штаны, отчего стало хуже, — и Мишка, разумеется, встал в центр, хотя работал в тот день меньше всех.
Фотограф сделал восемь кадров.
Через две недели снимок вышел в районной газете, и под ним стояло: «Молодёжный уборочно-транспортный комплекс „Урожай“. Командир — П. С. Лытков».
Букву поправили от руки на всех экземплярах, которые дошли до села. Поправлял Гена. Лично, чернилами, часа два.
С Тимофеевым мы столкнулись двенадцатого.
Он приехал на ток, увидел на стене весовой мою таблицу с тарами и полчаса выяснял, кто разрешил.
— Кольцова разрешила. Распоряжение за её подписью.
— Кольцова — экономист. Транспорт — это моё.
— Александр Иванович, я не спорю.
— Ты не споришь. — Тимофеев поднял палец. — Ты просто идёшь через голову.
Тут возразить было нечем.
— Значит так. — Он поднял палец. — Любое изменение по вывозке — через меня. Любое. Ты придумал — принёс мне, я решил. Понял?
— Понял.
— Повтори.
Я повторил.
Он уехал, а через день на планёрке в райцентре — мне потом Зина рассказала — Тимофеев доложил, что «в хозяйстве внедрён порядок взвешивания, позволивший сократить простой транспорта».
А ещё через день Аркадий Павлович, стоя на току перед фотографом, сказал:
— Мы у себя эту проблему решили.
Он говорил, не глядя ни на кого конкретно.
Я стоял в пяти метрах и грузил ящик в летучку.
Ну и ладно, подумал я. Пусть решили.
Я в те дни спал по четыре часа и на всё, что не было зерном, смотрел издалека.
А одиннадцатого августа приехал Валерка.
Я в это время лежал под ГАЗ-51 в мастерской, потому что у летучки полетел крестовина карданного вала, и я собирался закончить к восьми и лечь спать.
В половине восьмого в ворота влетел Пашка.
Он влетел так, что я стукнулся головой.
— Приехал! — заорал он на всю мастерскую. — Валерка приехал!
Мастерская остановилась.
Твердохлеб бросил обрезок трубы, который резал. Гнидин слез с комбайна. Мещеряков поднялся с ящика. Дудник, зашедший на пять минут, встал в дверях. Митрич — старик из ремонтников, которого я до этого видел исключительно спящим на солнце, — открыл глаза.
Никто ничего не спросил.
— Телега где? — Твердохлеб уже снимал фартук.
— У кузни.
— Гармонь у меня в шкафу.
— Митрич, ты в этот раз едешь?
— Еду.
Я вылез из-под машины.
— Мужики. Вы куда?
Они обернулись на меня все сразу и с одинаковым лицом.
— Ты не ездил ни разу, — понял Мишка. — Ты ж не ездил ни разу!
— Не ездил.
— О-о.
Мишка подошёл и взял меня за плечо.
— Петь. Бросай всё.
Собирались минут десять.
Собирались основательно.
Твердохлеб сходил домой за гармонью и вернулся не только с гармонью, но и переодетым: он снял рабочее и надел рубашку. Гнидин умылся. Мещеряков зачем-то побрился — на сухую, тут же, у бочки, и порезался.
Митрич надел пиджак.
— Митрич, ты чего?
— А чего.
— Жарко ж.
— Положено.
Семёныч, который всё это время сидел в углу и точил что-то на наждаке, выключил наждак, снял фартук, повесил его на гвоздь и молча пошёл к телеге.
Никто не удивился.
Телегу цепляли к «Беларусю». За руль сел Гнидин. В телегу насыпали свежей соломы — специально, я это отметил, — постелили брезент и сели.