Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Пашка стоял у ворот, а перед ним стоял мужик.

Мужик был мятый.

Не пьяный в дым — стоял ровно, — а вот именно мятый: небритый, в грязной телогрейке, с опухшим лицом и с этими характерными вялыми движениями человека, который вчера пил, сегодня опохмелялся и завтра будет пить опять.

Он держал Пашку за плечо и что-то говорил.

Пашка стоял, опустив голову.

Я подошёл ближе.

— … ты мне тут не выделывайся, — говорил мужик. — Ты сколько получил? Три рубля получил. Давай сюда.

— Это не мне, — выговорил Пашка тихо. — Это на тетради.

— Какие тетради, май на дворе!

— На следующий год.

— Ты мне рот не затыкай.

Он тряхнул его за плечо. Не сильно, но так, как трясут вещь.

— Здорово, мужики.

Оба обернулись.

Пашка на меня посмотрел, и я никогда не забуду это лицо. Ему было пятнадцать лет, и в глазах у него был стыд такой густой, что хоть ложкой ешь. Не страх. Стыд. Ему было стыдно, что я это вижу.

Мужик оглядел меня мутно.

— А ты кто?

— Лыткин. Пётр.

— А. — Он покивал. — Сергея сын?

— Сергея.

— Знал батю твоего. — Он покивал сам себе. — Хороший был мужик.

И вот тут я его узнал.

То есть не узнал, а понял, кто это. Степан Гуров. Батя Пашкин. В первой жизни я его почти не знал, потому что он к тому времени уже совсем спился и его года через три нашли замёрзшим у околицы.

Или не через три. Не помню.

Но что нашли — помню.

— Степан… — Я запнулся.

— Степан Егорыч, — поправил он с достоинством.

— Степан Егорыч. У меня к вам дело.

Он насторожился.

— Какое дело?

— Мне сварщик нужен.

Пашка поднял голову.

Гуров моргнул.

— Так я ж это… я на ферме.

— Вы кузнец. — Я это не спрашивал. — Вы кузнецом были.

— Был, — выговорил он медленно. — Двенадцать лет был.

— А сейчас?

— А сейчас на ферме. — Он отпустил Пашкино плечо. — Подсобным.

Мы постояли.

Я его рассматривал, и он это чувствовал и держался прямее, чем ему хотелось.

Ему было лет сорок пять, наверное. Мог быть здоровый мужик — плечи широкие, руки большие. А сейчас в этих плечах ничего не было, они висели.

Жена умерла в восьмидесятом. Я это откуда-то знал — то ли слышал в первой жизни, то ли мать говорила на этой неделе. Умерла, и он поплыл.

— У меня трактор. — Я кивнул в сторону мастерской. — Мне на нём кронштейн надо переварить и скобу поставить. Работы на два часа. Я плачу.

— Чем платишь?

— Деньгами.

Гуров усмехнулся — криво, одной стороной рта.

— Ну ты и жук. — Он снова усмехнулся. — Ты ж понимаешь, что я на это выпью.

Я такого не ждал. Готовился к вранью, к обещаниям, к «да я вообще-то не пью», а он взял и сказал прямо.

— Понимаю.

— И всё равно платишь?

— Плачу.

— Почему?

— Потому что мне работа нужна, а не ваша трезвость. Трезвость — это ваше личное дело.

Гуров смотрел на меня довольно долго.

— Хм, — сказал он.

И вдруг:

— А чего у тебя за кронштейн?

— Задний, левый. Оторвало вместе с ухом. Там варить надо с накладкой, иначе не будет держать.

— С накладкой, — повторил он. — Из чего накладку?

— Полоса шестёрка есть. Или восьмёрка.

— Восьмёрка лучше.

— Согласен.

— И греть надо, — сказал Гуров. — Он там литой?

— Литой.

— Ну вот. Литьё варить — его греть надо, а то по шву лопнет через неделю. — Он оживился. — У вас горн в мастерской есть?

— Есть. Холодный.

— Растопим.

И я увидел, как у него меняется лицо.

Не сильно. Но он вдруг начал говорить быстрее, и в голосе появилось что-то живое, и он перестал сутулиться.

Он был мастер. Двенадцать лет кузнецом — это мастер. И вот уже два года никто его ни о чём не спрашивал, а сегодня какой-то парень спросил про накладку, и он сразу вспомнил, что умеет.

— Завтра после смены. — Я прикинул. — Часов в семь. Придёте?

— Приду.

— Пашку возьмите, — добавил я. — Он подавать будет.

Гуров посмотрел на сына.

Пашка стоял, вцепившись в свои три рубля, и глядел то на меня, то на отца.

— Возьму.

Они ушли вместе.

Я смотрел, как они идут по улице — здоровый мятый мужик и тощий пацан шагах в двух позади, — и думал, что вообще-то только что сделал паскудную вещь. Дал алкоголику денег. Прямым текстом: вот работа, вот плата, я знаю, что пропьёшь, мне всё равно.

Был у меня сварщик Николаич. Десять лет проработал и все десять пил. Я перепробовал всё: увещевал, штрафовал, выгонял с концами, брал обратно, возил к наркологу за свой счёт и сидел с ним в очереди, как с ребёнком.

Ни черта не помогло.

А работал он у меня десять лет. И все десять лет был не бомж, а сварщик Николаич, к которому очередь на две недели вперёд, и он этой очередью хвастался.

Умер он в двадцать первом, зимой. От сердца, не от печени, что смешно.

Может, и тут выйдет. А может, нет.

Вечером я поехал смотреть коробку Сорокину.

Коробка гудела на второй передаче — характерно, ровно, — и я почти сразу понял, что там подшипник вторичного вала. Разбирать надо, а разбирать в мае, перед севом, — самоубийство.

— Коль. — Я вылез, вытирая руки. — Плохие новости.

— Ну?

— Подшипник. Разбирать надо.

Сорокин помрачнел.

— А до осени?

— До осени доездишь. — Я показал на кожух. — Только на второй не работай. На третьей и на первой ходи, а вторую вообще не трогай. И масло проверяй каждый день, а то он там металлом сыплет.

— А если тронуть?

— Если тронуть — до июля. Потом развалится, и полетит всё.

Сорокин почесал в затылке.

— Понял.

Сорокин полез в дом и вынес поллитровку.

Я взял.

Пить я её не собирался — я вообще в этой жизни решил почти не пить, потому что в первой на этом деле подрастерял немало. Но не взять было нельзя: сам назначил цену.

Сунул бутылку в карман телогрейки и пошёл домой.

А в понедельник вечером пришёл Гуров.

Пришёл в семь, как договорились, и — вот это было главное — пришёл трезвый. Не то чтобы свежий: лицо серое, руки подрагивали. Но трезвый.

И Пашку привёл.

Мы растопили горн. Горн не топили года полтора, и он дымил, и тяга не шла, пока Гуров не полез рукой в дымоход и не выгреб оттуда птичье гнездо вместе с половиной кирпича.

— Вот. — Он показал кирпич. — Хозяева.

Дальше я на два часа перестал существовать.

Потому что тут работал он, а я подавал.

Он сначала долго смотрел на оторванное ухо кронштейна — трогал пальцами, ковырял ногтем, зачем-то нюхал. Потом буркнул: «Литьё, серый чугун, я так и думал». Потом заставил меня зачищать площадку до блеска, и когда я зачистил, посмотрел и сказал зачищать ещё.

Потом он грел.

Грел долго, минут сорок, постепенно, поворачивая деталь щипцами и глядя на цвет. Пашка качал мех — я показал ему, как, и он потом качал не отрываясь, серьёзный, как на экзамене.

— Рано варить. — Гуров повернул деталь щипцами. — Пусть возьмёт.

— А как поймёте?

— По цвету.

— А если ошибётесь?

Он посмотрел на меня почти с жалостью.

— Не ошибусь.

И не ошибся.

Варил он красиво. Я в сварке понимаю средне — так, на уровне «прихватить и не отвалится», — а он вёл шов ровно, с проваром, и накладку посадил так, что она легла как родная, без зазора.

Закончив, он не бросил деталь остывать, а обложил её чем-то, что притащил Пашка, и сказал, что до утра пусть стоит в тепле, а завтра будет как новая.

— А зачем в тепле? — спросил Пашка.

— Чтоб не лопнула. — Гуров обкладывал деталь тряпьём. — Чугун быстрого не любит. Ты его быстро остудишь — он тебе весь шов по краю и порвёт.

Пашка кивнул.

Он смотрел на отца, и на лице у него было такое, что я отвернулся.

Я расплатился, как обещал. Пять рублей — по тем деньгам за два часа работы это было прилично, даже щедро.

Гуров взял, повертел бумажку, сунул в карман.

— Ну. — Он сунул бумажку в карман. — Пойду.

1369
{"b":"978621","o":1}