Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мы смотрели друг на друга.

— Здравствуй. — Голос у него был тихий и сиплый.

— Мне семьдесят пятый отписали. Тот, что у стены. Говорят, вы его смотрели.

— Смотрел.

— И чего?

Он положил плунжер на газету. Аккуратно, отдельно от остальных.

— Ходовая. Каретку рвали. И ещё чего-то там, я не лазил.

— А почему не стали?

Семёныч помолчал. Взял ветошь, вытер пальцы — по одному, не торопясь.

— А зачем. Соберу, а его Гнидину отдадут. Или тебе. — Он поднял на меня глаза. — А ты его через месяц опять посадишь.

В мастерской стало тихо.

Я стоял и соображал, и соображалось быстро и ясно, как бывало на переговорах, когда клиент сказал что-то важное и отвечать надо прямо сейчас.

Можно было ответить: не посажу. Можно было обидеться.

— Может, и посажу, — согласился я. — Я ж не знаю, чего он умеет. Я его первый день вижу.

Семёныч моргнул.

— А чего вы там смотрели, кроме ходовой? — Я подошёл на шаг. — Клапанную крышку не открывали?

— Нет.

— И я нет. Гайки в грязи, не лазили туда. Думаю, там всё живое, просто стоял долго.

— Компрессию мерить надо, — заметил он.

— Надо. Только аккумулятора нет, крутить нечем. Я хотел сперва на ходу собрать, потом уже мерить.

Он молчал секунд десять. Потом взялся за следующий плунжер.

— Ты его вымой сперва. Ничего не увидишь, пока не вымоешь.

Всё. Разговор кончился.

Но когда я шёл обратно через мастерскую, то чувствовал спиной, что он на меня смотрит. И что мужики у верстака смотрят на него, а не на меня, и им это тоже интересно.

Потому что Семёныч ответил три раза подряд. А обычно он не отвечал вообще.

У ворот меня догнал Мишка.

— Слышь. — Мишка пристроился рядом. — А чего он тебе?

— Ничего. Сказал вымыть.

— Кого вымыть?

— Трактор, Миш. Трактор вымыть.

Мишка подумал.

— А. — Мишка покивал. — Ну да. Логично.

Я вышел на улицу и остановился.

Было часов одиннадцать. Небо прорвало окончательно, и вылезло солнце — белое, ещё не греющее, но настоящее. С крыши мастерской капало. Где-то за фермами работал трактор, и я послушал: МТЗ, и работает нормально, тянет ровно.

А у стены стоял мой покойник, весь в прошлогодней траве, с брошенной гусеницей и с лебедой из-под днища.

Мне надо было ведро, тряпки, солярка и хотя бы часа три.

Ведро нашлось за мастерской, помятое, без дужки. Ветошь дали в кузне — целый мешок, старые промасленные концы. Солярку я нацедил из бочки у ворот, куда сливали отработку и всякую дрянь, и на меня никто даже не посмотрел: солярку тут цедил кто хотел и сколько хотел, и вот это, кстати, я тоже отметил.

Потом снял фуфайку, повесил на гусеницу и полез мыть трактор.

Часа три — это я, конечно, погорячился.

Мыть его пришлось до вечера. Грязь на нём была не грязь, а слоёный пирог трёхлетней выдержки: сверху земля и листья, под ними засохшая глина с того самого Кривого лога, а под глиной — масляная короста, в которую всё это вцепилось намертво. Я драл её концами, потом железным скребком, потом опять концами с соляркой. Отмачивал, ждал, драл снова.

Руки к обеду начали гореть.

И вот тут случилась вещь, которую я, честно говоря, не ожидал.

Мне стало хорошо.

Не в смысле «приятно вспомнить молодость». А физически: спина не ныла, плечи тянули ровно, и когда я упирался и наваливался на скребок, тело отвечало полностью, без задержки и без просьб. Я работал руками уже часа четыре и не устал так, как уставал в шестьдесят восемь за сорок минут возни в собственном гараже.

К трём часам из-под коросты стал вылезать трактор.

Настоящий, серый, местами даже с остатками краски. Проступили заводские номера на корпусе. Проступила приваренная кем-то самодельная скоба на крыле — под лопату, наверное. Проступила вмятина на капоте, и я, оттирая её, вдруг понял, что вмятина старая и что я её, кажется, помню.

Он переставал быть покойником. Он становился машиной с историей.

Пацан появился часа в четыре.

Я его не заметил, пока он не заговорил.

— А он же не заводится.

Я разогнулся. Тот самый, от гаража. Стоял метрах в трёх, в отцовской телогрейке до колен, руки в рукавах.

Вблизи он оказался ещё худее, чем издали. Шея тонкая, из воротника торчит. Лицо голодное — не в смысле «есть хочет прямо сейчас», а то ровное, привычное голодное лицо, какое бывает у человека, который просто всё время ест меньше, чем ему надо.

Пашка. Точно Пашка.

— Пока не заводится, — не стал спорить я.

— Его Гнидин угробил.

— Слыхал.

Он потоптался, качнулся с пятки на носок.

— А чего вы его моете?

Я выпрямился, кинул концы в ведро.

— А ты бы стал в темноте искать чего-нибудь? В грязном сарае, без света?

Пашка подумал. Он думал всерьёз, было видно.

— Нет.

— Ну вот и я не стал.

Он обошёл трактор по кругу, посмотрел на брошенную гусеницу, потом на меня. Потом опять на гусеницу.

— Дядь Петь, а можно я посмотрю?

Дядь Петь. Мне двадцать два, ему пятнадцать, а я уже дядя. Впрочем, в моём случае это было даже слишком мягко сказано.

— Смотри. Только не смотри, а держи. — Я кивнул на ящик. — Вон ключ на семнадцать, залезь и придержи гайку сверху, а я снизу откручу.

Он метнулся так, что чуть не упал.

Мы провозились до шести. Он держал, подавал, светил фонариком в дыру, куда я не мог просунуть голову, и всё время спрашивал: а это что, а это зачем, а почему тут два. Я отвечал. Мне, честно говоря, было в кайф отвечать — я тридцать лет объяснял людям устройство железа, но объяснял покупателям, а покупателю всегда объясняешь не то, что интересно, а то, что продаётся.

Часов в шесть он вдруг заторопился.

— Мне надо. — Пашка стал вытирать руки о телогрейку, и от этого руки стали грязнее.

У меня в кармане с обеда лежал хлеб. Мать сунула с собой — краюху, завёрнутую в тряпицу, и я про неё забыл, потому что жрать не хотелось совершенно, я был занят.

Я достал и разломил.

— На.

Пашка посмотрел на хлеб.

Вот тут надо было аккуратно. Я это понял мгновенно, животом, тем самым чутьём, которое нарабатывается за тридцать лет разговоров с людьми, у которых нет денег, но есть гордость.

— Ты держал. — Я сунул половину ему в руку, не глядя на него, занимаясь ведром. — За работу. Мне тут одному до ночи было бы.

— Ага.

Он ел, отвернувшись. Быстро, но не жадно — он ел аккуратно, подставив ладонь под подбородок, чтобы крошки не падали, и вот это было хуже всего.

Потом буркнул «спасибо» и убежал.

Я стоял с ведром в руках и смотрел ему вслед.

И вспоминал. Пытался вспомнить. Пашка Гуров, Пашка Гуров… Что-то было плохое, я знал, что было плохое, но что именно — не поднималось. То ли посадили, то ли замёрз, то ли просто спился, как половина.

Не вспомнилось.

Зато вспомнилось другое, попутно и совсем некстати: что у него мать умерла позапрошлой зимой. Вот это я знал точно. И что отец после этого пить начал так, что на ферме его держали только из жалости.

Я вылил воду, собрал инструмент, сложил в ящик у стены и посмотрел на трактор.

Он стоял чистый.

Мокрый, серый, ободранный, без гусеницы, с провалившимся сиденьем и разбитой приборкой — но чистый. И теперь на нём было видно всё: и каждую течь, и каждую сорванную резьбу, и то, что кто-то когда-то приваривал крыло, и что задняя каретка левого борта свёрнута набок, а остальные три вроде живые.

Семёныч был прав. Пока не вымоешь — ничего не увидишь.

Я закурил вторую за день «Приму», сел на гусеницу, которая лежала в траве уже три года, и стал составлять список.

Список получался длинный. Каретка. Аккумулятор. Генератор, ремни. Топливная — вся. Уплотнения. Гусеница. Стекло, сиденье, приборы.

И под всем этим лежала одна простая мысль, от которой мне становилось весело.

Ничего смертельного там не было.

Совсем ничего. Просто три года никто не давал себе труда посмотреть.

1356
{"b":"978621","o":1}