— Это его с той стороны достали, — говорил один.
— Или он на посадке.
— На посадке такого не выходит.
— Выходит. Я видел.
— Ты видел один раз.
— Я видел два раза.
Я слушал минут пять и потом сказал, что запишу оба мнения и обе фамилии.
— Зачем обе?
— Затем, что у меня нет способа выбрать, — сказал я. — А у вас есть только то, что каждый из вас видел раньше.
Они на этом замолчали, но друг с другом не согласились.
— Вам эти машины зачем? — спросил под конец первый. — Война кончается.
— Затем и нужны, что кончается.
— Не понял.
— Через месяц никто не вспомнит, откуда какая дырка. А пока помните вы.
Он посмотрел на разложенное и согласился, но неохотно.
Про раненого я спросил сам, у дежурного, и спросил один раз.
— Что-нибудь есть?
— Есть. Живой. Увезли дальше.
— И всё?
— И всё. Больше нам не сообщают, а спрашивать не у кого.
Я записал: сведений о состоянии нет, последнее известие такого-то числа, со слов дежурного.
Записывать это было противно. Я всё равно записал: если не записать, через полгода никто не вспомнит даже числа.
Общий разбор собрали четвёртого.
Собрали его не для решения, а для того, чтобы восстановить, как оно было, — и собрали поздно, потому что раньше было некогда: все эти дни работали.
Землянка в мае была уже не та, что в феврале: сыро в ней стало по-летнему, печку не топили, и впервые за полгода в ней пахло землёй и людьми, а не дымом.
Приехал Сазонов.
Он приехал со своими листами, с двумя тетрадями и с той манерой раскладывать, которая у него была ещё в январе сорок четвёртого, и я, увидев, как он раскладывает по столу рядами, вдруг понял, что знаю его полтора года, а помню, будто дольше.
За эти полтора года он похудел и постарел, и, глядя, как он раскладывает, я подумал, что за всё время ни разу не спросил у него ничего, кроме дела.
— Михаил Петрович, — сказал я. — Вы сами-то как?
Он поднял голову и посмотрел с интересом.
— Первый раз спрашиваете.
— Первый.
— Плохо, — сказал он. — Но это к делу не относится.
И вернулся к листам.
— Сначала люди, — сказал он. — Потом я.
Первым говорил Мельник.
Он говорил спокойнее, чем двадцать третьего, и говорил короче. За десять дней он рассказал это раз восемь и теперь оставлял только то, о чём спрашивали.
— Я его нашёл глазами и понял, что он никого не ведёт. Доложил, что не нашёл. Слова другого у меня не было.
— Вы теперь нашли слово? — спросил Сазонов.
— Нет.
— И не ищите, — сказал Сазонов. — Я полтора года ищу слова. Пока не нашёл ни одного, а бумаг написал много.
— Вы теперь как? — спросил Сазонов.
— Летаю.
— Я не про это.
— А про что?
— Про то, что вам почти две недели подряд говорят, будто вы что-то доказали.
Мельник подумал.
— Мне это мешает, — сказал он. — Я теперь думаю, прежде чем доложить. Раньше не думал.
— Это плохо?
— Это медленнее.
Сазонов записал и это, отдельно подчеркнув слово «медленнее».
Вторым говорил тот, кто принял группу.
Он рассказал, как принимал, и рассказал, откуда знал, что принимать надо не по отметке.
— Мне это сказали, когда я пришёл в часть.
— Кто?
— Не помню кто. У нас так говорят.
— А кто это придумал, знаете?
— Нет.
— Вы бы сейчас сделали так же? — спросил Сазонов.
— Не знаю.
— Почему?
— Потому что сейчас я знаю, чем кончилось. Тогда не знал.
— И что?
— И теперь я не могу честно сказать, как решил бы, не зная.
Сазонов посмотрел на меня.
— Вот это себе запишите, — сказал он мне. — Вам пригодится больше, чем всё остальное.
Тут в первый раз за разбор заговорил я.
— Это старший лейтенант Рябов и старший лейтенант Ерохин, — сказал я. — Рябов — первую половину, в январе сорок четвёртого, на своём поле, и сам поставил себе предел. Ерохин — вторую, в июле, и он же исправил слово: не «потерял», а «не нашёл». Мельник добавил время. Место добавили уже здесь, в части; кто первым, мы не установили. Вот эти двое, — я показал на техника и на дежурного, — добавили, что говорить, когда бензовоз идёт через полосу, но это из другой строки, я по привычке.
Все посмотрели на меня.
— Записать? — спросил Сазонов.
— Записать.
— Полностью?
— Полностью и с числами. У меня они есть.
Он записал. Записывал долго, потому что переспрашивал.
Потом Сазонов свёл.
Он свёл только то, что было, и свёл вслух, чтобы все слышали, и это заняло у него меньше минуты.
Он назвал участок. Назвал состав группы. Назвал, сколько машин вернулось и в каком состоянии, и назвал, что у одной из трёх машин происхождение одного повреждения не установлено. Отдельно сказал, что задача выполнена частично и какая именно часть не выполнена. Назвал, что один лётчик тяжело ранен и увезён. Назвал, что погибших среди участников группы нет.
И остановился.
— Всё, — сказал он.
— Точно всё?
— Точно. Остальное — не про этот вылет.
— Выводы? — спросил кто-то.
— Выводов нет, — сказал Сазонов. — Есть участок, состав, повреждения, один тяжелораненый и отсутствие погибших. Из этого не следует ничего, кроме этого.
— Ну как же ничего, — сказал молодой, сидевший у двери. — Ведь если бы не доложили раньше — не собрались бы. Значит, всех спасли.
В землянке зашумели, и шум был согласный.
Мне надо было сказать это самому, и я сказал сразу, пока за меня этого не сказал кто-нибудь другой хуже.
— Нет, — сказал я. — Так писать нельзя, и говорить так нельзя.
— Почему?
— Потому что мы этого не знаем.
— Как не знаем? Вон же…
— Мы знаем, что доклад был раньше на две минуты. Мы знаем, что группу приняли раньше, чем позволяла старая отметка. И всё, — сказал я. — Что было бы иначе — нам не показали. Никому не показали. Такого опыта нам не поставить: нельзя тот же вылет провести второй раз по-другому.
— А зачем тогда всё это?
— Затем, что раньше мы не знали и того, что знаем сейчас.
Молодой не согласился.
Он не согласился вслух и остался при своём, и я его не переубедил, и, если честно, за него было приятнее: с его формулой жить легче.
— И вот ещё, — сказал я. — У нас один тяжёлый и три машины. Если рядом с этим написать «спасены все», то человек, который это прочитает через год, решит, что тяжёлый был не в счёт.
— А если бы я так написал? — спросил молодой. — Мне бы что было?
— Ничего бы не было, — сказал Сазонов. — Приняли бы и похвалили.
— Так в чём тогда дело?
— В том, что через год вашу похвалу прочтёт человек на другом поле. Может пойти по ней; если у него не выйдет, решит, что дело в нём.
Молодой замолчал.
Сазонов поднял голову.
— Это я записываю, — сказал он.
— Не надо.
— Надо, — сказал Сазонов. — Не как вывод. Как ваши слова, с вашей фамилией. Один раз за полтора года вы сказали что-то, что стоит записать целиком.
Разбор кончили в первом часу.
Расходились медленно: на улице было тепло, а уходить было незачем. Задачи назавтра не было ни у кого, и это шёл уже второй день подряд.
Шестого пришло про Бреслау.
Пришло к вечеру, и в этот раз реакция была громче, чем второго: тогда у нас до конца не поверили.
До вечера шестого работали. После того как пришло, перестали не сразу: сначала доделали то, что было в руках, и только потом бросили.
— Товарищ капитан, — спросил меня дежурный, — а что теперь будет?
— Не знаю.
— И вы не знаете?
— И я.
Старший инспектор приехал в тот же вечер и вызвал меня на открытое место, за землянки, где стояли пустые бочки и где никого не было.
— Принято, — сказал он.
— Что принято?
— Порядок. Тот, о котором мы с вами полтора года. Доклад и передача при потере ведущего.
— Кем принято?
— Не спрашивайте, — сказал он. — Принято настолько, насколько такие вещи вообще принимаются: это теперь можно давать в частях, и за это теперь никого не будут спрашивать «на каком основании».