— Время, — сказал командир.
Писарь назвал.
— Разница с тем? — Командир кивнул на подчёркнутое.
— Две минуты.
Две минуты.
Мельник сказал «не нашёл» на две минуты раньше, чем двое других сказали «не отвечает».
Никто в землянке этого вслух не отметил.
Я тоже не отметил. Я стоял и считал, потому что считать было всё, что мне оставалось.
— Он живой? — спросил кто-то от двери.
— Не знаю, — сказал командир.
В землянке было шесть человек и стало восемь: пришли двое, которым тут было нечего делать, и их не выгнали.
Никто не садился.
— Кто у него ведомый? — спросил командир.
Назвали.
— Он что-нибудь говорил?
— Не слышали.
В приёмнике опять пошло чужое.
Радист держал руку на настройке и не убирал. Рука у него дрожала. Он держал её так уже второй час.
— Мельник где идёт? — спросил командир.
— Во второй паре, вторым.
— Значит, ниже.
— Ниже.
Командир кивнул сам себе и больше об этом не сказал.
Радист попросил сменить его на десять минут. Сменить было некому. Он сказал «понял» и остался.
В эти минуты я слушал уже не связь, а собственное дыхание, и оно мне мешало.
Я вышел из землянки и постоял у входа. Снаружи было хуже: там вообще ничего не было слышно.
Я вернулся.
Потом прошло короткое и ясное:
— Принимаю группу.
Голос был того, кого назвали следующим ещё перед вылетом.
— Есть, — сказал командир вслух, хотя ответить ему было некому. — Есть.
— Записывать? — спросил писарь.
— Записывай.
— Что писать?
— Пиши как слышал.
Я знал, что если скажу сейчас вслух то, что думаю, меня выслушают: за четырнадцать месяцев я научился говорить так, что меня выслушивали.
Я не сказал.
Не потому, что был скромен, а потому, что не знал ничего, чего не знали бы они, и потому, что сказать мне было нечего.
Дальше было длинно и рвано.
Я не буду складывать из этого картину: картины у меня не было ни тогда, ни потом. Были куски, и куски шли не подряд, и половину съедало чужое.
Из того, что я слышал сам и что записал писарь, стояло вот что.
Что кто-то сказал: «Идёт правее, снижается».
Что кто-то сказал: «Я его вижу».
Что через минуту сказали: «Он идёт домой».
Что после этого новый ведущий — тот, что принял, — сказал две вещи подряд, и обе я слышал целиком, потому что в эту минуту чужое ушло.
Первая была про то, что задачу он сокращает.
Вторая была про то, что двое идут с уходящим.
— Сокращает, — повторил командир. — Понял.
Он сказал это не в микрофон, а себе.
— Он имеет право? — спросил я.
— Он ведёт, — сказал командир. — Значит, имеет.
Ещё минут двенадцать шло чужое почти сплошь. Один раз в чужом мелькнуло наше — два слова, и оба про топливо.
Возвращаться они начали через тридцать пять минут.
Я вышел на старт за десять минут до срока и стоял там с дежурным.
— Сколько их? — спросил дежурный.
— Столько же, сколько ушло.
— Это я знаю. Я спрашиваю, сколько придёт.
Я не ответил.
Первым пришёл не тот, кого ждали первым.
Первым пришёл прежний ведущий — тот, который не отвечал. Он пришёл один, раньше всех, и с ним рядом не было никого, потому что двое, которые шли с ним, отстали на середине и пришли позже.
Он сел с ходу.
Сел он плохо, но сел, и прокатился до самого конца, и встал не там, где надо, и не заглушил.
Он не заглушил, и мотор работал ещё минуту после того, как открыли кабину; заглушил его чужой человек, влезший на плоскость.
К нему бежали ещё до того, как он встал.
Дальше я видел то, что видел с сорока шагов, и передаю только это.
Кабину открывали двое. Открыли не сразу. Потом один из них крикнул назад что-то короткое, и от землянок побежали ещё.
Его вынимали долго.
Когда вынули, стало видно только, как ему досталось: левая сторона кабины была разбита, а левая рука не работала совсем.
Он был в сознании.
Он ничего не сказал — ни героического, ни другого. Он только спросил, все ли сели, и ему сказали, что ещё идут, и он на это ничего не ответил и закрыл глаза.
Пока его несли, кто-то подобрал с земли перчатку и понёс отдельно, и донёс до самой землянки, и там не знал, куда её деть.
Фельдшер был на площадке, и это был первый раз за всю мою инспекторскую службу, когда фельдшер оказался там, где он был нужен, в ту минуту, когда он был нужен.
Кто-то сказал, что надо было садиться на живот. Ему сказали заткнуться. Он заткнулся.
Его унесли на носилках. Носилки несли четверо, и несли неровно, потому что бежали.
Машину его откатывать не стали. Оставили там, где встала, и весь день обходили.
Остальные приходили ещё двадцать минут, и приходили парами и поодиночке.
Кто-то сел нормально. Один прошёл над стартом и ушёл на второй заход, и второй заход у него вышел не лучше первого, но он сел. Ещё один пришёл со стороны, с которой не ждали, и его сначала приняли за чужого.
Дежурный считал вслух и один раз сбился, и его никто не поправил, потому что все считали про себя и все получали одно и то же.
Пришли все.
Я не буду писать это так, как пишут в таких случаях: у нас в тот день не было чистого счёта. Три машины сели повреждёнными. Одну потом смотрели трое суток и всё равно не решили, что с ней делать. Вторую сразу отдали в ремонт.
И был один тяжёлый.
Тяжёлый — это не то слово, которое говорят на площадке. На площадке говорят «его увезли» и потом два дня спрашивают друг у друга, не было ли чего.
Повреждения считали до двадцать пятого. Считал не я: я записал, сколько насчитали, кто считал и что счёт не окончен.
На третьей машине нашли повреждение только двадцать пятого, и нашедший сказал, что если бы не искали специально, то не нашли бы до июня.
Разбирали в тот же вечер и разбирали ещё три дня.
Первый вечер вышел плохой, и вышел плохой не потому, что кто-то был неправ. Просто весь день люди держались, а к вечеру перестали держаться сразу и все.
Один сказал Мельнику такое, за что потом извинялся два дня.
— Ты его видел — и молчал бы, — сказал он. — Он бы дошёл.
— Он и дошёл, — сказал Мельник.
— А если бы не дошёл?
— Тогда виноват был бы я.
Их развели. Командир остановил разбор на середине и сказал, что завтра.
Двадцать третьего сели заново.
Порядок был такой: сначала каждый рассказывает своё и только своё, потом сверяем по времени.
Мельник рассказывал третьим.
Он рассказывал так, как рассказывают люди, которые боятся, что им не поверят, — то есть слишком подробно.
— Сначала я его видел. Он шёл, я держался. Потом мы разошлись — не он от меня, а как обычно, при развороте. Я стал искать. Нашёл, потом опять потерял, и это был уже второй раз.
— Второй раз ты доложил?
— Нет. Второй раз я ещё искал.
— Почему?
— Потому что первый раз я его нашёл. Я думал, и второй найду.
— А потом?
— А потом я его увидел.
В землянке стало тише.
— Как увидел?
— Он шёл, — сказал Мельник. — Он был на месте и шёл правильно. Я его видел.
— И ты доложил «не нашёл»?
— Я доложил «не нашёл», — сказал Мельник.
Кто-то не выдержал:
— Ты его видел и доложил, что не нашёл?
— Я его видел, — сказал Мельник. — А он меня — нет. И никого не видел. Он шёл прямо и никого не вёл.
Командир поднял руку, и все замолчали.
— Ещё раз, — сказал он. — Медленно.
Мельник сказал ещё раз и сказал медленно.
Он сказал, что искал ведущего дважды; что во второй раз нашёл его глазами; что смотрел на него несколько секунд и понял, что тот не смотрит ни на кого; что после этого доложил не «вижу» и не «потерял», а то, что доложил.
— Почему не «вижу»? — спросил командир.
— Потому что «вижу» — это значит, что всё в порядке, — сказал Мельник. — А в порядке не было.
— Почему не «потерял»?