— Вопрос у меня один, и он всё тот же, — сказал Ратников. — Откуда.
— Я знаю.
— Не перебивайте. Я ещё не спросил.
Он дошёл до последней полосы и постучал по ней ногтем — не по бумаге, а по краю стола рядом.
— За четырнадцать месяцев я проверил всё, что можно проверить. Я нашёл, откуда взяты ваши поздние вещи: половина из них выросла из того, что вы видели у людей, которых я могу назвать поимённо. Это чисто. Это я записал.
— Например? — спросил я.
— Например, то, что у вас с осени сорок четвёртого лежит на отдельном листе. Это не ваше. Это старшего лейтенанта из истребительного полка и младшего лейтенанта, который считал секунды на земле. Я обоих нашёл и обоих спрашивал.
— Допрашивали?
— Спрашивал, — сказал Ратников. — Разница есть, и они её почувствовали. Оба подтвердили, что придумали сами, и один при этом сказал, что вы ему за это ничего не обещали и ничего не дали.
— А ранние?
— А ранние не выросли ниоткуда, — сказал он. — И вот тут я стою уже второй год.
Первый день кончили в семь. Он собрал полосы, я вышел и с полчаса стоял во дворе, потому что в комнате было слишком тепло, а во дворе слишком тихо.
В саду к тому времени кончили пилить.
Второй день начали с того, чем кончили.
— Вы вообще спите? — спросил я.
— Сплю.
— Когда?
— Между.
— Почему так долго вышло? Четырнадцать месяцев.
— Потому что я один и потому что у меня, кроме вас, семнадцать дел, — сказал Ратников. — И потому что ваше единственное, которое нельзя закрыть быстро. У него нет ни свидетеля, ни документа, ни следа. У него есть только вы и ваши бумаги.
— Теперь говорите вы, — сказал Ратников. — Я буду спрашивать про действия. Отвечайте буквально: что делали, когда, при ком. Про то, что думали и чувствовали, не спрашиваю.
Это не было повторением вопросов Веселова. Его версию Ратников не открывал заново и доказательств враждебной работы из моих ответов не добывал. Перед ним лежало моё добровольное объяснение; он сверял с ним действия, даты и источник каждой строки.
Мы работали так часа четыре.
Это была тяжёлая работа, и тяжёлая не тем, чем я боялся. Про действия я отвечал легко: действия я помнил, а чего не помнил, про то говорил, что не помню, и он это записывал так же спокойно.
— Двадцать второго июля прошлого года вы были на площадке, где отменили наряд.
— Был.
— Отменяли вы?
— Нет.
— Кто?
— Командир полка.
— Вы ему советовали?
— Нет. Он меня спросил, и я отказался отвечать.
— Почему?
— Потому что не имел права. И потому что не хотел.
Он записал.
— Первого мая прошлого года вы работали с материалами при плане.
— Работал.
— План вам показывали?
— Нет.
— Вы его видели?
— Я видел кусок карты и три названия.
— Какие?
Я назвал.
— Вы их кому-нибудь повторяли?
— Нет.
— Мне сейчас повторили.
— Вы спросили.
— Правильно, — сказал он и записал и это.
Тяжело стало, когда он вернулся к откуда.
— Хорошо, — сказал он. — Пойдём с другого конца. Вы у кого учились?
— В школе.
— Кто вёл?
Я назвал.
— Он погиб в июле сорок первого, — сказал Ратников. — Я его нашёл. Он был хороший инструктор, но в той школе таких вещей тогда не преподавали.
— Я мог сам додуматься.
— Могли. Один раз. Может, два. У вас их к сорок второму году штук пятнадцать.
— Я читал.
— Что читали?
Я сказал.
— Этого в сорок первом году в ваших руках быть не могло, — сказал он. — Я проверил, где это было. Ближайшее место — не там, где были вы.
— Я слушал старших.
— Кого?
Я назвал троих.
Он посмотрел в свои полосы и назвал мне даты, когда каждый из троих появился рядом со мной. Все три даты были позже того, о чём мы говорили.
Я замолчал.
— Дальше, — сказал Ратников.
— Дальше у меня объяснения нет.
— Совсем?
— Совсем.
— Вы понимаете, что это плохой ответ?
— Понимаю.
— Он не только плохой, — сказал он. — Он ещё и такой, какой обычно даёт человек, которому есть что скрывать.
— Я знаю.
— И всё равно другого не будет?
— Другого не будет, — сказал я.
— Вам самому от этого легче?
— Мне от этого никак, — сказал Ратников. — Мне надо было спросить. Я спросил.
— Вы когда-нибудь говорили кому-нибудь то, чего не могли знать?
— Нет.
— Ни разу?
— Один раз почти сказал.
— Когда?
— В сорок втором.
— И?
— И не сказал.
— Почему?
— Потому что мне бы не поверили. А если бы поверили — стало бы хуже.
Он записал и это, и записал целиком.
— Вы боитесь? — спросил он.
— Сейчас нет.
— А раньше?
— Раньше боялся. Долго.
— Чего?
— Того, что мне зададут именно этот вопрос.
— И вот я его задал.
— И вот вы его задали, — сказал я. — Оказалось легче, чем я думал. И хуже.
Он положил карандаш.
Мне в эту минуту хотелось сделать одну очень простую вещь: сказать ему правду. Не потому, что стало страшно, — страшно как раз не было. Потому, что он четырнадцать месяцев работал честно, и врать ему было противнее, чем сидеть тут.
Я этого не сделал.
Не из хитрости. Я мысленно произнёс первую фразу в этой комнате, при изразцовой печке. После неё разговор кончился бы и начался другой: без него и без меня, только с тем, что положено делать с человеком, который такое говорит.
— Ладно, — сказал Ратников через минуту. — Тогда я вам скажу, что буду писать.
Тридцатого он объявил.
Объявлял он не один: в комнате был старший инспектор, был писарь и был ещё один человек, которого мне не представили и который за всё время ничего не сказал.
— По линии, которую я вёл, — сказал Ратников, — у меня два вывода. Они разные, и я прошу их не сливать.
Он прочитал первый.
— «Источник необычной для его возраста и подготовки зрелости метода не установлен».
Помолчал и прочитал второй.
— «Данных о враждебной деятельности не установлено».
Потом положил бумагу.
— Поясняю оба, — сказал он. — Первое означает: я четырнадцать месяцев искал и не нашёл. Не «нашёл и ничего там нет», а — не нашёл. Это не в вашу пользу и не против вас. Это про меня.
— А второе?
— Второе означает только то, что написано. Я искал и этого. Данных не установил и утверждаю только результат своей работы, не больше.
— Это разное?
— Совершенно, — сказал Ратников. — И если через десять лет кто-нибудь возьмёт это дело, я хочу, чтобы он увидел две отдельные строки, а не одну удобную.
Старший инспектор ничего не сказал.
Тот, кого мне не представили, за всё время не сказал ни слова и ни разу ничего не записал. Он просидел полтора часа и ушёл первым.
Я не спросил, кто это. Спрашивать было бесполезно, а не спрашивать я за год привык.
— Подписывайте, — сказал мне Ратников. — Вот здесь. Вы подписываете не согласие с выводами: их вам никто не предлагал согласовывать. Вы подписываете, что вам объявлено.
Писарь дописал и подал мне лист.
— Тут внизу.
— Только внизу?
— Только внизу, — сказал он. — Больше вам тут ничего не положено.
Сказал он это без всякого умысла, и это была самая точная формулировка за оба дня.
Я подписал.
Подписывая, я в первый раз за два дня почувствовал не тяжесть, а что-то другое, чему потом долго не мог найти названия.
Кажется, это было облегчение от того, что человек написал «не установлено» там, где не установлено, и не написал ничего другого.
— Дальше не моё, — сказал Ратников и стал собирать полосы.
Собирал он их долго и в том же порядке, в каком раскладывал.
— Товарищ майор.
— Что?
— Спасибо.
Он поднял голову.
— За что?
— За то, что не написали иначе.
— Иначе я и не мог, — сказал Ратников. — Иначе было бы враньём в обе стороны. — Он подумал. — И вот что, капитан. Я вам сейчас скажу одну вещь, а вы её потом обдумаете без меня. Я не знаю, откуда у вас это. Я, вероятно, никогда не узнаю. Но я четырнадцать месяцев смотрел на то, что вы с этим делали, и вот это я знаю хорошо.