Он повёл меня во двор.
Мастерские стояли готовые: их развернули, их проверили, у них был человек, который за них отвечал, и человек этот стоял тут же и был всем доволен.
— Работать можете? — спросил я его.
— Можем.
— С какого числа?
— Со вчерашнего.
— Вот, — сказал Бережной. — Он не врёт. Он действительно может. Спросите теперь, как ему скажут, что надо чинить.
Я спросил.
Человек подумал.
— Скажут. Кто-нибудь приедет.
— А если далеко?
— Тогда приедет позже.
— А связь?
— Связь у них, а не у меня.
Мы отошли.
— Понимаете? — сказал Бережной. — Мастерская у меня готова. И бесполезна ровно настолько, насколько плохо стоит связь. Если я вам напишу «ремонт готов», я вам совру, а если напишу «ремонт не готов» — совру ещё хуже, потому что человек не виноват и завтра его начнут дёргать.
— Что писать?
— Писать: ремонт развёрнут с такого-то числа, вызов на ремонт идёт через такую-то связь, связь работает с перерывами. Три строчки вместо одной, и все три придётся объяснять.
— Объясните.
— Всю зиму объясняю, — сказал Бережной. — Пишу и объясняю, пишу и объясняю. Иногда кажется, что легче стало. Потом опять кажется, что не стало.
Мы пошли дальше, и дальше он показывал в том порядке, в каком у него было написано, а не в том, в каком было удобно.
— Обслуживание, — сказал он. — Люди. В этот раз обещали дать полностью.
— Дали?
— Дадут. К седьмому.
— А работать с какого?
— С пятого.
— То есть двое суток…
— То есть двое суток работают те, кто есть, за себя и за тех, кого дадут седьмого, — сказал Бережной. — Это самое дорогое место во всей моей пятёрке, и его никто не считает, потому что усталость ни в одну графу не влезает.
— А если посчитать?
— А как? Я пробовал. Выходит либо «люди устали», либо число, которого я не могу доказать. Первое не бумага, второе враньё.
Горючее он показал не во дворе, а на бумаге.
— Оно есть. Вот тут.
— А на земле?
— На земле оно будет шестого.
— А если начнётся пятого?
— Тогда у нас будет то, что привезли до пятого.
— Сколько?
— Не скажу, — сказал Бережной. — Скажу шестого. Это честнее, чем сегодня назвать вам то, что мне обещали.
Со связью он пошёл сам и пошёл быстро.
Связисты сидели в полуподвале и работали, не поднимая головы. Тот, кто у них был за старшего, выслушал Бережного и сказал, что до шестого перерывы будут, а с шестого, возможно, не будет.
— «Возможно» — это сколько? — спросил я.
— Это столько, сколько дадут питания, — сказал он и повернулся к своему.
— Вот и весь разговор, — сказал Бережной в коридоре. — Он не грубит. Он просто уже сто раз это объяснял, и объяснять в сто первый ему некогда.
— А площадка?
— Площадку смотрели?
— Ещё нет.
— Посмотрите. Она у меня лучшая за год.
— И что в ней плохого?
— То, что она лучшая, — сказал Бережной. — На хорошей площадке все начинают думать, что дальше будет так же. А дальше будет как обычно.
Он вернулся к доске и постоял перед ней.
— Тут ещё что важно, — сказал он. — Пять слов у меня не в том порядке.
— А в каком надо?
— В том, в каком они приходят. А приходят они каждый раз по-разному, и порядок этот я узнаю только тогда, когда уже поздно. Вот это я и не умею.
— Вы мне что напишете? — спросил Бережной.
— Пять звеньев и разрывы между ними в сутках.
— И всё?
— И кто это сказал и когда.
— Тогда пишите, что сказал я, — сказал он. — И припишите, что говорю я это с июля, а не слышат меня не потому, что злые, а потому, что у них своя пятёрка и в ней свои дырки.
Он проводил меня до двери и в дверях спросил про Мельника.
— Живой?
— Живой. Летает.
— Он мне писал в ноябре. Я не ответил.
— Почему?
— Некогда было, — сказал Бережной и посмотрел в сторону. — Отвечу.
— А если начнётся раньше срока? — спросил я напоследок.
— Тогда будет то же самое, только без двух суток, — сказал Бережной. — И это будет далеко не первый раз.
Третьего после обеда мы поехали на площадку.
Дорога зимой на плацдарме была короткая и злая. Снега легло мало, землю прихватило, и по мёрзлому мы шли быстрее, чем в марте по грязи, но зато на каждом бугре машину било так, что говорить было нельзя.
Один раз встали: впереди с дороги сползла машина, и её вытягивали, и вытянули быстро, потому что мёрзлая земля держала трос.
— Летом бы час стояли, — сказал шофёр.
— Летом мы и стояли, — сказал я.
Дальше ехали молча, потому что говорить на этой дороге всё равно не выходило.
Площадка была из хороших: длинная, с твёрдым грунтом, с двумя выходами.
Я начал проверку с того, с чего начинал всю осень: посмотрел полосу ногами, посмотрел подъезды, посмотрел, где стоят и как выходят.
Дежурный по площадке был молодой и очень занятый, и он трижды за час извинился, что не может со мной пойти.
— Идите один, товарищ капитан. Всё равно я вам ничего не покажу, кроме того, что вы сами увидите.
— Это редкий ответ, — сказал я.
— Это не ответ, — сказал он. — Это у меня людей нет.
Потом сел с журналами.
Я взял журнал с двадцать девятого — с того дня, когда сюда пришли нынешние люди. За более раннее я не брался: оно было не про этот состав и не про этот январь.
Шесть дней — это немного, и потому читать пришлось внимательно. Я выписывал по одному: сколько раз за эти дни садились не на тот конец и почему; сколько раз выпускали в темноте; сколько раз меняли стоянку и что при этом ломали.
Страшного там не было. Там было обычное. Обычное и стоило выписать, потому что через неделю тут станет не до обычного.
— Вы с какого числа смотрите? — спросил заглянувший техник.
— С двадцать девятого.
— А раньше?
— Раньше не моё.
— Правильно, — сказал он. — Мы тут с двадцать девятого.
И тут я поймал себя.
Я сидел над журналом и в какой-то момент перестал читать: решил, что и так знаю, что тут будет.
Я знал общее. Общее знали все: что начнётся, что пойдёт быстро, что тыл не поспеет.
А на это поле, в эти числа, при этом составе и при этой связи память не давала ничего. Ни одной подсказки. Ни половины.
Я посидел с закрытыми глазами полминуты и вернулся к журналу.
Раньше от общего знания иногда шла подсказка — не готовая, а такая, за которую можно ухватиться. Теперь не шло ничего, и, если честно, не шло давно. Когда именно перестало, я не заметил: такие вещи замечают не в тот день, когда они кончаются, а гораздо позже, когда вдруг понадобятся.
Дальше я работал так, как работал бы человек, у которого нет ничего, кроме того, что лежит перед ним, — и, если честно, это оказалось единственным способом, каким тут вообще можно было работать.
К вечеру у меня вышло четыре страницы, из них две про подъезды.
— Много? — спросил Бережной.
— Мало.
— Мало — это хорошо, — сказал он. — Много бывает, когда пишут по памяти.
— Про людей писать буду.
— Как?
— Как вы сказали. Что двое суток работают за себя и за тех, кого дадут седьмого.
— Это не примут.
— Пусть не примут, — сказал я. — Тогда напишу ещё раз, в феврале.
Ночевали на площадке. Ночью пошёл снег и шёл часа два. Утром его смели с полосы двумя досками на верёвках — не потому, что он мешал, а потому, что под ним не видно, где мягко.
Утром я прошёл полосу ещё раз и нашёл место, где под настом было не так. Показал дежурному.
— Знаю, — сказал дежурный. — За это место у нас отвечает такой-то.
— А он где?
— В наряде.
— И что?
— И ничего. Завтра посмотрит.
Я записал: место, число, кому показано, что ответили. Это была вся моя власть, и её на сегодня хватало.
Группу готовили четвёртого с утра, и готовили её на другом конце поля.
Я туда не пошёл: у меня был свой участок, и на своём участке меня ждал человек, с которым мы вторые сутки не могли сойтись по подъездам.