Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Приёмник работал лучше, чем зимой, но лучше — это не значит хорошо. Половину слов съедало, целые куски пропадали, и по одному разу пропало надолго.

Первые минуты было пусто.

Потом пошли обрывки, из которых складывалось только то, что они дошли и что там кто-то есть.

— … выше…

— … двое, правее…

Гришин слушал стоя. Он вообще, по-моему, никогда в этой землянке не садился.

Дважды входили с вопросами не по вылету — про машину, про людей, про то, когда обедать, — и оба раза он отвечал сразу и коротко, не переставая слушать приёмник. Второму он ответил, не оборачиваясь, одним словом, и тот ушёл довольный.

Я стоял и по этим обрывкам складывал у себя то, чего складывать не имел права: где они, что делают и чем это кончится. Складывалось быстро и складывалось правдоподобно, и именно поэтому я себе не верил: с земли всё складывается правдоподобно, а потом возвращаются и рассказывают другое.

Потом стало часто.

Я не буду пересказывать бой, которого не видел. С командного пункта слышно куски, и куски эти складываются не в картину, а в другие куски.

Потом сквозь треск пришло ясно:

— Не нашёл. Я его не нашёл.

Голос был Мельника, и в голосе не было ничего, кроме того, что он сказал.

Пауза.

— Нижняя, группу принимай.

Это был уже Ерохин, и говорил он не быстро.

— Приняла группу, — ответили снизу.

И потом ещё раз, тем же голосом, спокойнее:

— Нижняя приняла. Иду.

Гришин посмотрел на часы и записал время. Потом записал ещё раз, ниже, потому что первый раз поставил не в ту строку.

Один раз в приёмник пришло чьё-то дыхание — просто дыхание, секунды три, без единого слова. Радист посмотрел на нас и ничего не сказал.

Дальше опять пошли обрывки. Один раз кто-то коротко выругался. Один раз кто-то сказал: «Левее».

Потом пропало надолго.

Я посмотрел на Гришина. Гришин смотрел на приёмник.

Радист чуть повёл рукой и убрал её.

— Стоит? — спросил Гришин.

— Стоит.

— Ну и пусть стоит.

Через минуты три пошло опять, и первое, что пришло, было про топливо: кто-то говорил, сколько у него осталось, и говорил спокойно, а второй голос ответил, что понял.

Возвращались с одиннадцати сорока.

Сначала пришли трое. Потом ещё двое. Потом одна, отдельно, и вот эта шла плохо: её слышно было раньше, чем видно, и шла она с креном, который лётчик держал руками весь заход. Седьмой пришёл через минуту после неё и сел ровно у дальнего края.

Она села с перелётом и встала не там, где надо.

К ней побежали. Лётчик вылез сам, и первое, что он сказал, было не про себя.

— Там ещё один сел.

— Где?

— На нашей стороне. Я видел, как он садился. Ровно сел, на поле.

Плоскость у его машины была разбита с одного конца, и в двух местах пробита обшивка, и это было всё, что можно было увидеть за минуту.

Считали не сразу и первый раз посчитали неправильно: двое стояли за деревьями, и их не увидели.

Потом посчитали ещё раз.

На площадке было семеро.

Полчаса никто не знал, что с восьмым после посадки.

Все эти полчаса на площадке люди брали в руки то, что было ближе, и держали.

Ерохин никого не спрашивал и ни к кому не подходил. Он стоял у своей машины и разговаривал с техником только про машину.

Гришин ушёл на КП и оттуда не выходил.

Через сорок минут пришло сообщение: сел, на нашей стороне, машина цела, сам цел, у него встало на обратном пути.

Он приехал к вечеру, на попутной, злой и грязный, и весь вечер объяснял всем подряд, что дошёл бы, если бы не последние двадцать километров.

Считали в семь.

Восемь человек. Все восемь.

Машин на площадке стояло семь, и одна из семи была та, что пришла с креном, и её сразу закрыли брезентом с одного бока, потому что вечером собирался дождь.

Восьмая осталась в поле, и за ней должны были поехать утром.

Лунин пришёл к повреждённой, когда уже темнело. Обошёл её, сказал технику два слова и остался стоять.

— Что? — спросил я.

— Ничего. Смотрю.

— Плохо?

— Не плохо. Долго.

Он ушёл и вернулся с фонарём, и через час я видел, как он там всё ещё ходит.

Никто не кричал и не радовался. Кто-то сказал: «Ну, всё». Ему ответили: «Не всё, ещё завтра». Это было единственное, что в тот вечер говорилось про итог.

Разбирали двадцать седьмого с утра.

Разбирали долго и подробно, потому что Ерохин любил разбирать подробно, а в этот раз ему было ещё и надо.

Утро было такое, каким бывает конец июля перед жарой: воздух ещё держал ночную свежесть, трава по краю поля стояла мокрая до колена, и от земли шёл тот запах, по которому потом, через много лет, узнают лето, — и всё это было совершенно не к месту, потому что в землянке сидели восемь человек, которые вчера друг друга теряли.

Начали с Мельника.

— Ты когда его потерял?

— Не помню.

— Как не помнишь?

— Не помню, — повторил Мельник. — Я не смотрел на часы. Я вообще про часы забыл, а собирался помнить.

Кто-то засмеялся. Ерохин не засмеялся.

— Это хорошо, — сказал он. — Это значит, что ты в тот момент занимался тем, чем надо.

— Я хотел померить.

— В следующий раз не хоти.

Он вернулся к делу.

— Искал долго?

— Не знаю. Мне показалось — долго. Я развернулся, посмотрел, где он должен быть, потом посмотрел выше, потом ещё раз. Его нигде не было.

— И тогда доложил.

— Тогда доложил.

— А если бы у тебя было сказано «докладывай, когда потерял»?

Мельник подумал.

— Тогда я бы доложил три раза за вылет. Первые два — зря.

— Вот, — сказал Ерохин.

— А если нижняя пара сама потеряет? — спросил кто-то.

— На этом вылете — следующая пара, — сказал Ерохин. — И так до последней.

— А последняя?

— А последняя ведёт группу домой и потом всё нам рассказывает.

Потом говорила нижняя пара.

Ведущий, который принял группу, рассказывал не бойко и один раз сбился на середине, потому что вспомнил не по порядку.

— Ты почему сразу повёл?

— Потому что мне сказали принять группу.

— И всё?

— И потому что я снизу видел, что наверху их двое, а было трое.

— Ты в этом уверен?

— Сейчас — нет, — сказал он честно. — Тогда был уверен.

Ерохин кивнул и записал у себя.

— Мне ваш новый порядок помешал, — сказал один из молодых.

— Чем?

— Я потерял и молчал, как велено. Искал. А он был правее, и искать было нечего.

— И что тут плохого?

— Ничего. Только я эти две минуты смотрел, где он, а не смотрел, что вокруг.

В землянке зашумели.

— Тихо, — сказал Ерохин. — Он дело говорит.

Он взял карандаш.

— Повтори, я запишу.

— Это же против вашего порядка.

— Это против моего порядка, — сказал Ерохин. — Пиши сам, своей рукой, и подпишись. Я такое своей рукой писать не буду: скажут, что я себе поддавки устроил.

Третьим говорил тот, кто сел в поле.

— Ты когда понял?

— Поздно.

— Насколько поздно?

— Настолько, что не хватило километров двадцать.

— А раньше не чувствовал?

— Чувствовал. Думал — дотяну.

— Все так думают, — сказал Ерохин. — Запиши, что думал дотянуть. Это полезнее, чем то, что не дотянул.

Про повреждённую машину говорили отдельно и коротко: где, когда, откуда пришло. Про того, кто сел на поле, — ещё короче: у него встало, он сел, машина цела.

— Всё, — сказал Ерохин.

— Товарищ капитан, — сказал кто-то из молодых мне, — а по-вашему, вышло?

Слово «вышло» он произнёс так, будто спрашивал уже не об одном вылете.

— По-моему, — сказал я, — сегодня группа не рассыпалась, и это записано. Больше я ничего сказать не могу.

— А порядок?

— А про порядок мы узнаем на пятом или шестом вылете. Может, на двадцатом.

— А если завтра выйдет плохо?

— Тогда так и запишем.

Ерохин слушал это, сидя боком к столу.

— Он правильно говорит, — сказал он. — Из одного раза ничего не следует. Из одного раза следует только то, что мы сегодня пробовали и что вот эта бумажка не соврала.

1324
{"b":"978621","o":1}