К полудню жечь кончили. Стоянка чадила чёрным. Уходить надо было немедля: по дороге на восток уже тянулись беженцы, а за ними, по слухам, шли танки, и слухам в эти дни верили больше, чем приказам.
Раненых грузили последними — тех, кого можно было везти. Кого нельзя — оставляли под навесом, с фельдшером и запиской. Фельдшер был молодой, с трясущимися губами, и глаз не поднимал ни на кого: остаться под навесом на аэродроме, к которому идёт немец, значило одно, и это одно тут знали все. Я прошёл мимо не глядя. Все проходили не глядя. На войне быстро выучиваешься не смотреть туда, куда нельзя смотреть, если хочешь идти дальше. Полуторки уходили одна за другой, буксуя в колеях, облепленные людьми, и колонна на дороге всё росла, вбирая новых — из деревень, с хуторов, отовсюду, куда уже дотянулась война.
Взлетать выпало шестерым. Три исправных, три поднятых кое-как. Остальные — колонной, по земле, на восток. Колонна растянулась по разбитой дороге на версту: полуторки, повозки, раненые на телегах, приставшие по пути бабы с узлами и детьми. Их-то и надо было прикрыть с воздуха. Их — и небо над ними, в котором нас было шестеро.
— Соколов, Хромов — пара. Прикрываете колонну до Слуцка. — Гришин не отрывался от карты, водил по ней пальцем, будто карта ещё что-то значила. — С вами Кравцов. Молодой. Держите его между собой.
Он обвёл карандашом голову колонны и продолжил:
— Я с остальной тройкой беру голову. На дороге растянемся — не ищите нас, держите хвост. Садимся где дотянем, о месте дадим знать по земле.
Кравцов подошёл. Совсем мальчишка — моложе Хромова, с торчащими ушами, с той отчаянной весёлостью в глазах, какая бывает у тех, кто ещё не поверил, что убить могут именно их. Он был из-под Полтавы. Сказал это зачем-то, будто это что-то меняло. И что сестра выходит замуж в августе, а он обещал быть.
— На чём держишься? — спросил я.
Весёлость у него на миг пропала. Вопрос оказался не тем, к которому он готовился.
— В смысле, товарищ младший лейтенант?
— В строю. Глазами куда смотришь?
— На ведущего.
— Неправильно. На ведущего, на Хромова и наверх. Если потеряешь одного — ищешь второго, не дорогу. К дороге полезешь один, тебя там и снимут.
Он быстро кивнул. Слишком быстро.
Хромов стоял рядом, застёгивал перчатку зубами. Выплюнул ремешок и сказал:
— Я справа буду. Уши у тебя большие, меня услышишь.
Кравцов рассмеялся — благодарно, хотя шутка была так себе. Потом нагнулся, подобрал с земли оброненную кем-то почтовую карточку, стряхнул грязь и сунул под ремень планшета.
— Сестре писать будешь? — спросил Хромов.
— Как сяду. Она в августе замуж идёт. Я обещал быть.
Он сообщил это уже спокойнее, как точку назначения после Слуцка. Хромов перестал улыбаться. Я повторил порядок ещё раз, заставил Кравцова показать руками, где он должен висеть после лобового захода. Тот показал верно.
— Не геройствуй, — сказал я. — Твоя работа — вернуться.
— Понял.
Он действительно понял. На земле.
Мы вырулили по изрытому полю, обходя воронки, поднялись над чадящей стоянкой — и я в последний раз оглянулся на «Вересовку», на палатки, на чёрные остовы, на дым. Моторист стоял у полуторки, зажав сумку с ключами между сапог. Когда под нами прошла крайняя чёрная воронка, он снял пилотку. Больше я его не видел.
* * *
Колонну достали ещё на полпути.
Не худые — двухмоторные. Тяжёлые. Шли бомбить дорогу. Сверху, для порядка, пара худых.
Мы были ниже. В стороне. Я успел прикинуть: развернуться, ударить в лоб, пока не легли на боевой, — сорвать заход.
— Кравцов, за Хромовым! Бьём передних!
Пошли в лоб.
Сошлись быстро. Расстояние съедалось на глазах — их скорость плюс наша, лоб в лоб, кто первый не выдержит. Выдерживать я не собирался.
Бомбовоз рос в прицеле. Медленно. Тупо. Огромно. Я дал очередь — рано, мимо. Ещё — ближе. Осколки брызнули с крыла, с мотора. Стрелок огрызнулся, трасса прошла над самым козырьком, я вжал голову. Мы разошлись под ним — вверх, врозь, впритирку.
Передний шарахнулся. Вильнул. Сбросил куда попало — в поле, мимо дороги. Столбы земли встали в стороне от колонны.
Второй довернул за первым. Ссыпал бомбы раньше срока, лишь бы сбросить, — тоже в поле. Колонна жила. Пока жила.
В наушниках заорал Хромов — что-то про верх, про солнце; слов я не разобрал, разобрал тревогу. Крутанул головой. Небо над нами было пустое, белое, слепящее, и в этой белизне, высоко, стояли две точки. Ждали своей минуты.
А сверху уже падали худые.
Двое. Один — на меня. Другой — вниз. На Кравцова.
Кравцов отстал. Не удержался за Хромовым, как я велел. Качнулся к колонне, к людям — будто хотел прикрыть их собой.
— Третий, в строй! — крикнул я. — К Хромову!
Его машина дрогнула, начала доворачивать. Значит, услышал. Но внизу бомбовоз снова разворачивался к дороге, и Кравцов посмотрел туда. Я не видел его лица — только движение самолёта: полкрыла обратно к колонне. Одно лишнее решение между двумя правильными приказами.
Я увидел обе картинки разом. Худой, заходящий мне в хвост. Худой, падающий на мальчишку.
Секунда на всё.
Я довернул к Кравцову. Мой худой ударил раньше: трассы прошили воздух перед козырьком, заставили отвернуть. Не отверни я — столкнул бы нас обоих под его очередь. Я бросил машину вниз и вбок, вырвался из прицела и сразу потянул обратно, к дымному следу мальчишки.
— Кравцов, вниз! Вниз уходи!
Он либо не услышал, либо не понял, куда именно — вниз было уже поздно.
Худой достал его сзади — короткой, аккуратной очередью, спокойно, деловито, без злобы. Машина Кравцова вспыхнула не сразу — нехотя, потянула дым, клюнула, попыталась выровняться, и мальчишка ещё тянул её на себя, ещё жил в ней, ещё хотел в тот свой август, — и не выровнял, и ушёл вниз, к земле, к той самой колонне, которую хотел прикрыть, и встал за дорогой чёрным столбом.
Мой худой проскочил. Я рванулся за тем, что сбил Кравцова, поймал на миг его брюхо в кольцо и дал очередь. Далёкую, злую, бесполезную. Он ушёл вверх, как по лестнице. Второй зашёл мне со спины, и только тогда Хромов ударил через моё плечо. Трассы легли перед немцем; тот отвернул. Петька не спас Кравцова. Он спас меня секундой позже.
Двое из троих.
Я прошёл над самой колонной, низко, на бреющем — и она смотрела вверх: сотни задранных серых лиц, одинаковых, ждущих, чью сторону нынче возьмёт небо. Бабы, дети, раненые на телегах, старики с узлами. Ради них мы и лезли сюда. Ради них где-то за дорогой догорал сейчас Кравцов.
Мы отвернули их от колонны. Мы полезли на второй заход, злые, и они не стали связываться — у них была своя работа впереди, восточнее, и разменивать нас на возню над одной дорогой они не захотели. Худые качнулись и ушли, и бомбовозы за ними, туда, где для них было настоящее.
Бомб на дорогу, где шли люди, они не положили. На бумаге это можно было бы записать в успех.
Мы сделали ещё круг. Не потому, что могли помочь, — просто уйти сразу оказалось выше моих сил. У столба дыма лежало поле, изрезанное межами. Ни парашюта, ни движения. На дороге останавливались люди; кто-то побежал через рожь к месту падения. Я покачал крыльями, сам не зная зачем, и лёг на восточный курс.
Кравцов остался в поле. Почтовая карточка под ремнём планшета — с ним. Ему было девятнадцать. У него сестра выходила замуж в августе.
* * *
Сели мы под Слуцком к вечеру, на чужой раскисшей площадке, на последних каплях.
Площадка не была готова нас принимать — как не готово было к этой войне всё, за что она бралась: разъезженное поле, две палатки, бочки с горючим, которого на всех не хватало, растерянный техник в чужой форме, не знавший, чьи мы, откуда и надолго ли. Я не добился от него ничего, кроме того, что вон там суше и туда можно закатить машины. Мы закатили две — из нашей тройки. Гришинская тройка, как мы узнали только ночью, села южнее, у дороги: у одной машины закипел мотор, и свои посадили всех рядом, чтобы не бросать.