Здесь тоже обнаружилась разница между тем, что требовалось для примирения, и тем, что требовалось для собственного достоинства. Объяснение с глазу на глаз Павлу Дмитриевичу было мало полезно: ссора произошла не с глазу на глаз. Если Сабуров снимет личный смысл своих слов, это должны услышать те, при ком они были сказаны, либо хотя бы люди из той же компании, чтобы новая версия произошедшего могла пройти тем же путём, каким уже прошла старая.
Эта часть была мне знакома гораздо лучше пистолетов. Репутация вообще обладала неприятным свойством: повреждали её при публике, а чинить почему-то всегда предлагали в частном порядке. Я спросил, устроит ли Сомова следующая формула: Николай Аркадьевич не обвинял Павла Дмитриевича во лжи, не сомневался в его честности, а его слова относились исключительно к исполнению песни.
Корнет попросил повторить. Я повторил медленнее. Он потянул к себе лежавший между нами лист бумаги и записал несколько слов. Перо оказалось слишком сухим; пришлось окунуть его второй раз. Потом корнет перечитал запись и сказал, что эта формула могла бы стать основанием для примирения, если Сабуров признает ещё и то, что употреблённое им выражение дало Павлу Дмитриевичу право счесть себя оскорблённым.
Вот здесь мы добрались до места, на котором вчера остановился Сабуров. Николай Аркадьевич был готов сколько угодно подтверждать честность Сомова. В неё он и сам не сомневался. Но извинение, превращавшее второй куплет в безупречное музыкальное достижение, он отверг бы ещё до конца первой фразы.
Я объяснил корнету эту границу. Сабуров может признать, что его выражение задело друга и было услышано не в том смысле, который он вкладывал. Может прямо подтвердить, что о личной лжи речи не было. А вот признание собственной неправоты относительно песни потребует от него сказать то, чего он не считает правдой.
Корнет провёл ногтем по краю стола. Его сторона тоже не собиралась требовать от Сабурова похвал вокальным способностям Сомова. Но Павел Дмитриевич хотел получить удовлетворение за нанесённое оскорбление, а не филологическую справку о переходном глаголе. Мне пришлось на секунду прикрыть лист ладонью.
За всю прежнюю жизнь я участвовал в переговорах из-за денег, собственности, публичных обвинений, сорванных обязательств и нескольких чужих разводов. Теперь двое взрослых мужчин приблизились к убийству друг друга настолько, что секундантам пришлось устанавливать, способен ли глагол «врать» управлять песней без ущерба для чести певца. Я убрал руку.
Формулу переписали ещё раз. «Николай Аркадьевич подтверждает, что Павла Дмитриевича во лжи не обвинял и в его честности не сомневается; сказанное относилось исключительно к исполнению песни. Само выражение, поскольку оно было понято иначе, он готов признать причиной справедливой обиды».
Последние слова я обвёл карандашом. Именно их предстояло проверить на Сабурове. Корнет перечитал всю фразу от начала до конца. Его перо осталось лежать поперёк листа. Эту формулу он согласился передать Сомову как возможное основание для прекращения дела. Но решения сегодня быть не могло. Мы представляли стороны, а не заменяли их. Павел Дмитриевич должен был согласиться принять такое объяснение. Николай Аркадьевич — произнести его.
На столе перед нами всё ещё лежал второй лист. До него я добрался значительно менее охотно. Если завтра формула не сработает, требовались условия поединка. На своей первой дуэли я получил их уже готовыми. Сомов и Илларион Петрович решили за меня время, место, расстояние и порядок стрельбы. Сейчас стол поменялся сторонами.
Сначала определили то, что почти не вызвало разногласий. Пистолеты — парные, исправные, осмотренные обоими секундантами. Противники стоят на местах. Каждый получает один выстрел. Кто стреляет первым, решает жребий. После ответного выстрела оружие больше не заряжают.
Я записывал условия одно под другим. Со стороны они выглядели почти невинно. Особенно «один выстрел каждому». Любая фраза заметно выигрывает от отсутствия уточнения, куда именно предполагается стрелять.
На расстоянии мы застряли. Корнет предложил пятнадцать шагов. Я написал цифру, посмотрел на неё и рядом поставил двадцать.
— Двадцать, — сказал я.
Корнет поднял глаза от листа. Пятнадцать он считал условиями вполне обычными и достаточными для серьёзного удовлетворения. Двадцать, по его мнению, уже могли вызвать ненужные толки: со стороны выйдет, что секунданты заранее постарались сделать поединок как можно менее опасным.
Аргумент был понятен. Офицерская среда обладала собственной арифметикой. Чем меньше расстояние между двумя заряженными пистолетами, тем меньше вопросов к храбрости их владельцев. Я оставил двадцать на бумаге.
— Первый выстрел определяет жребий?
Корнет подтвердил.
Я повернул лист к нему.
— Тогда до жребия мы не знаем, кому придётся стрелять вторым.
Он посмотрел на обе цифры.
Я объяснил свою позицию уже целиком. Если право первого выстрела достанется Сомову, пятнадцать шагов будут работать против Сабурова. Если Сабурову — против Сомова. Получалось, что секунданты заранее усиливают преимущество, которое потом случайно отдадут одному из противников. При двадцати шагах первый по-прежнему стреляет первым, но у второго остаётся больше шансов воспользоваться тем правом, которое ему формально предоставили условия.
Корнет заметил, что при таком рассуждении можно потребовать и тридцать.
— Можно. Я предлагаю двадцать.
Он поднялся и прошёл до окна. Там было тесно: пришлось обойти третий стул, потом отодвинуть его сапогом к стене. За стеклом прошли дрожки, на другой стороне улицы женщина вытряхивала половик с крыльца. Корнет постоял возле окна, вернулся и снова сел. Пятнадцать шагов оставались на его листе. Двадцать — на моём.
Он предложил семнадцать. Я предложил двадцать. Появились восемнадцать. Я спросил, каким из двух шагов он предлагает пожертвовать Сомову, если именно Павлу Дмитриевичу выпадет стрелять вторым. После этого считать продолжили уже от двадцати. На двадцати и сошлись. Я зачеркнул пятнадцать.
Следующим пунктом был врач. Тут переговоров почти не потребовалось. Корнет взял это на себя: к назначенному времени врач будет на месте. Я поставил против записи знак и перешёл дальше.
Встречу назначили на следующий день, около четырёх пополудни. До вечера оставалось достаточно света. Корнету этот час подходил по службе участников; мне подходило то, что между нынешним столом и завтрашними пистолетами оставалась ещё почти целая жизнь нормального рабочего дня.
Место выбрали за городом. Добираться должны были раздельно, без компании, которой потом пришлось бы подробно вспоминать случившееся перед начальством. Точную дорогу мы сверили сразу; корнет знал её лучше меня и объяснил ориентиры.
Когда все пункты были записаны, на столе лежали два совершенно разных документа. На одном помещалась фраза, способная закончить дело: «Николай Аркадьевич не обвинял Павла Дмитриевича во лжи и не сомневается в его честности; сказанное относилось исключительно к исполнению песни». На втором: «Вторник. Около четырёх часов. Пистолеты. Неподвижно. Двадцать шагов. По одному выстрелу. Первый — по жребию. После ответного выстрела окончить. Врач — со стороны Сомова». Оба листа касались одной и той же песни.
Я переписал себе условия, сложил бумагу и убрал во внутренний карман. Корнет собрал свои записи, надел перчатки. Мы договорились до завтрашней встречи передать каждому свою часть: ему — Сомову, мне — Сабурову. Если оба примут формулу, пистолеты останутся в футляре. Если нет, в четыре часа начнут действовать двадцать шагов.
На улице после комнаты оказалось неожиданно светло. Я прошёл до угла, поймал извозчика и вернулся к типографии. Во дворе стояла телега, в мастерской шла работа. За дверью наборной слышались голоса и обычный глухой стук; кто-то прошёл по коридору. Я повесил сюртук и поднялся в кабинет. Два листа легли на стол. На первом листе текста было меньше. Мне он нравился больше, чем второй.