— Вот и ты, Лизка! — будто из воздуха возник мой одноклассник Руперт. Веснушки на его рябом лице так и прыгали на солнце. — А я по тебе скучал. Давненько мы с тобой в лазертаг не ходили.
— Рупи! — обрадовалась я, будто мы не виделись целую вечность. — Слушай, ты тогда… с лётного поля выбрался? Правда?
Он с досадой махнул рукой и дёрнул горсть колосьев. Жёлтые стрелки брызнули в стороны, подхваченные ветром.
— Какое там. Я там и остался. С Марией Семёновной, у забора… Замёрзли. Глупо, да? А ведь мы с тобой так и не слетали на Землю. Билеты зазря пропали.
— Жаль, — прошептала я, и знакомый холодок вины снова сжал горло. Облако набежало на солнце. — Я всё-таки надеялась, кто-то спасся, кроме меня… А на Земле… Мне там не понравилось. Счастливых людей там очень мало. Все боятся всего. Даже себя.
— Так они же люди. — Руперт усмехнулся. — Вечно блуждают в собственных лабиринтах.
— А я в одном таком заблудилась. И потом всю жизнь боялась, что выхода нет. Потому что лабиринт – это я сама. С миллионами зеркал.
— Всё это неважно, когда есть куда вернуться. — Он кивнул на дом.
Над крышей таяла облачная пелена – подвластная моему настроению.
— Сегодня тоже пройдёшь мимо? — спросил одноклассник. — Не войдёшь?
— Не знаю. — Я пожала плечами. — Я совсем не помню лиц родителей. Помню только ледяные маски и очень боюсь увидеть их вновь. Боюсь, что они теперь навсегда изо льда.
Ответом мне был лишь ветер, бегущий по шафрановому полю, да лай Джея вдали. А дом был совсем рядом, и я пошла вперёд, раздвигая заросли пшеницы, протаптывая робкую, которая тут же затягивалась за спиной. Сквозь открытое окно доносились звон посуды и беззаботные, неразборчивые голоса.
Колосья расступились, и передо мной выросла белоснежная стена. А на лавочке у крыльца, растянувшись на ней, словно кот, грелся на солнце Марк.
— Ошибаешься, Лиз, — лениво бросил он, не открывая глаз. — Выход есть. Последний. Тот самый порог, через который ты, хочешь-не хочешь, но переступишь в своём последнем сне. Уж поверь мне. Как ты ни нарезай круги вокруг…
Я села рядом с ним, оснулась его тёплой загорелой щеки. В груди что-то сжалось, стало тяжело дышать.
— Так давно это было… Мне без тебя так одиноко. Как будто… кусок души вырвали.
— Это тебе кажется, Лизуня. — Он мягко хлопнул меня по коленке. — В твоей горячей душе есть место для всех. И поэтому мы здесь, с тобой, и пробудем с тобой ровно до тех пор, пока ты не решишься выбрать. А вечность… Говорят, недолгая разлука идёт на пользу.
— Последнее, что я помню… твоё разбитое лицо. Рука… кость торчит… — Слёзы хлынули ручьём. — И кровь. Всюду кровь…
Марк молча притянул меня к себе. От его тёмной рубашки пахло лесным орехом и сиренью.
— Тише, родная, — приговаривал он. — Это всё уже неважно, всё позади. Осталось в прошлой жизни.
Я утонула в его объятиях. А когда открыла глаза – его уже не ыло. Лишь ветерок в колосьях да пронзительные крик одинокой птицы напоминали о нём.
Поднявшись со скамьи, я взялась за потёртые деревянные перила и ступила на лестницу. Пять ступеней до порога дома. Всего пять. И я никак не решалась их преодолеть – в который уже раз. В сотый? Тысячный? Сколько кругов я сделала по этому полю? Сколько раз я отдалялась от дома к совершенно пустынной дороге или уходила в лес, чтобы посидеть у ручья?
Впрочем, я и сама не заметила, как стояла уже на середине лестницы, и мне оставалось сделать всего два шага – и теперь я не отступлюсь и не сбегу, как раньше…
… — Состояние крайне тяжёлое, — донеслось сверху небесно-голубое эхо электрических помех.
Я обернулась. Бескрайнее пшеничное поле было пустым, бегущие по нему волны колосьев вселяли спокойствие и безмятежность. Они текли слева направо, одна за другой. Размеренно. Вечно – всегда, пока длится это бесконечное лето…
… — У молодого организма огромный запас прочности, но, честно сказать, я удивлён, что она до сих пор жива. — Эхо бежало откуда-то из-за невидимой и непреодолимой межи. — Полный разрыв лёгкого и печени… Второе кровоизлияние в мозг – здесь не до шуток.
— В каком смысле – второе?
— Вы не знали? Довольно свежая огнестрельная рана головы. По касательной. Кость раздроблена, гематома повредила мягкие ткани, но всё это скрыли умелой пластикой.
— Господи… — Бархатный голос неба дрогнул. — Она мне не говорила… И что теперь будет?
— Трудно сказать, София. Хирурги Конфедерации, конечно, постарались на славу, но такое даром не проходит. Мы подлатали её, как могли, но неясно, когда можно будет снять её с аппарата. И можно ли будет вообще. Чтобы вы понимали – вегетативное состояние такого рода невозможно прервать принудительно – велик риск фатального исхода. Теперь всё зависит только от неё. Она сейчас на перепутье, и нам остаётся лишь уповать на то, что она найдёт в себе силы вернуться самостоятельно…
… Один только страх последнего кошмара удерживал меня здесь, на крыльце. Зыбкий, холодный страх увидеть смёрзшиеся маски вместо лиц. Дом нависал сверху молочными стенами, сквозь приоткрытое окно я слышала беззаботный разговор родителей и звон посуды. Я снова слышала разговор – и снова не могла разобрать слов. Казалось – ещё чуть-чуть, ещё капельку напрячь слух, и я смогу услышать, о чём они говорят. Но нет, не получается, звук был приглушённым, будто они говорили в подушку. Или в ледяную корку.
Постояв на середине лестницы, я вновь спустилась и уселась на пыльную нижнюю ступеньку. Холодный червяк страха елозил внутри, тревожно копошился, но понемногу успокаивался, и я для себя решила, что спешить некуда – впереди яркими красками разворачивалось бесконечно длинное лето. Моё собственное лето. Целыми днями можно носиться с Джеем в полях, ловить сачком бабочек, гулять по лесу в поисках грибов и ягод, ходить к ручью и читать любимые книги…
Но больше всего хотелось дождаться темноты, взобраться на крышу по приставной лесенке, лечь на остывшую черепицу и просто смотреть вверх, на звёзды. Я могла часами лежать на голом колючем шифере, представляя себе огромные, невообразимых размеров горячие шары, чей свет, преодолевая века и триллионы километров, мчался прямо ко мне для того, чтобы именно я в эту самую минуту увидела его. Свет для меня. В эту тихую, нарушаемую лишь стрёкотом сверчков ночь…
— Спасибо тебе, Лиз, что не дала мне умереть в одиночестве, — сказал Рамон – крепкий, молодой, в самом расцвете сил.
Он сидел на подоконнике распахнутого чердачного окна, свесив ноги вниз, и тоже смотрел ввысь, на мерцающие искорки далёких звёзд. Бритая наголо, его голова отражала робкие отсветы ночи.
— А ведь я был удачливее того парня, Джона. — Он усмехнулся одними губами. — Страшно представить, каково ему было превращаться в чудовище. Одному в этой тюремной камере, без надежды, без друга рядом…
— Я не могла иначе. Ты же мой друг. — Призрак вины коснулся моего плеча. — Но я не успела… освободить тебя до того, как это случилось…
— Я бывал к тебе строг, иногда даже чересчур, — нахмурился мой наставник – юный двадцатипятилетний парень с серьёзным лицом. — Не позволял себе сказать лишнего, похвалить лишний раз. И уверен – это пошло тебе на пользу. Но я хочу сказать – может, слегка запоздало, – что горжусь тобой… Всегда гордился, с самого начала.
Для него мягкость была слабостью, непозволительной роскошью. Он проявил её лишь однажды – глядя в лицо неминуемой гибели.
— Я просто оказалась рядом, — ответила я, пожав плечами. — Так совпало, Рамон, это не заслуга.
— Ты была со мной до конца, — твёрдо сказал он – уже отрок лет семнадцати, жилистый и спортивный. — Я ждал тебя, и ты пришла. И она… Она тоже ждёт тебя…
— Она?
— Да, — кивнул черноволосый школьник Рамон Гальярдо. — Ждёт тебя там, далеко. Но это другое ожидание, изматывающее, беспощадное. Такое, когда надежда сменяется отчаянием, а отчаяние – надеждой. И так до бесконечности, пока душа не истлеет от этого ожидания. Она падает в пустоту, и она зовёт тебя с собой. Не для спасения, а чтобы падать вместе.