Столкновение с иноземцами – и здесь опять сошлемся на П. М. Бицилли – было одной из причин пробуждения национального чувства[2814]. С позиций итальянского патриота подавал Салимбене под 1287 г. известие о поражении французов от испанцев в морском сражении неподалеку от Неаполя[2815]. С этих же позиций он сокрушался о судьбе «несчастной Италии», над которой после вторжений вандалов, гуннов, готов, лангобардов нависла угроза нового, татарского нашествия, о чем, по его мнению, свидетельствует послание повелителя татар к папе, доставленное францисканцем Иоанном да Плано Карпини[2816].
В борьбе разных сил внутри страны Салимбене умел возвыситься до понимания общеитальянских интересов и, руководствуясь уже ими, осудить и оплакать междоусобную войну своих соотечественников[2817]. «Ибо кто без печали и великого плача может рассказывать и даже думать, – сообщал он под 1284 г. о кровопролитном столкновении Генуи и Пизы, – о том, как эти два прославленных города, из которых к нам, итальянцам [курсив мой. – O. К.], приходило столько всяческих благ, разрушили друг друга единственно из честолюбия, тщеславия и суетного искания славы, в которой они хотели превзойти друг друга, как будто моря не хватает всем плавающим по нему»[2818]. В числе прочих преступлений он обвинял императора Фридриха II и в том, что Италия «разделилась на партии и страдает от несчастий, которые терзают ее и сегодня, и нет им конца, ни края из-за людской порочности и козней диавола»[2819]. Хотя в борьбе Империи и Церкви Салимбене в качестве убежденного поборника папского верховенства[2820] держал сторону Церкви, тем не менее им не осталась незамеченной политика пап, направленная на увеличение их светских владений в Италии. «Римская церковь получила ее [область Романью. – O. К.] в дар от господина Рудольфа, который еще во времена господина нашего папы Григория X был избран императором. Ибо римские понтифики всегда стараются что-нибудь выманить у государства, когда императоры венчаются на царство»[2821]. Правда, Салимбене из этих наблюдений не сделал выводов, подобных тем, которые позже будут сделаны Макиавелли, усмотревшим в своекорыстной политике папства в Италии главную причину невозможности государственного объединения страны[2822].
И это понятно, ибо для подобных выводов национальное сознание должно было пройти долгий и сложный путь развития, у Салимбене же оно еще не вполне выработалось, о чем свидетельствует сбивчивость в употреблении даже таких слов, как «Италия» и «итальянцы», которые могли обозначать не только целое (то есть всю страну и всех ее жителей), но и его часть. Пример второго значения можно встретить в записи под 1283 г., когда «Хроника» отмечала «великий падеж коров по всей Ломбардии, Романье и Италии»[2823]. Об Италии как целом Салимбене говорил, противопоставляя свою страну другим странам[2824]; когда же он вел речь о внутриитальянских делах, то местнические привычки сознания брали верх, и на первый план в его повествовании выходили Ломбардия, Романья, Эмилия, Тоскана и т. д., и само имя Италия приобретало сходное с этими названиями содержание[2825].
XIII в. – время широкого развития мелкого товарного производства и тесно связанного с этим роста рыночного хозяйства. Торговля, банковские операции начинали играть заметную роль в повседневной деятельности людей, однако отношение к этим становившимся все более необходимыми явлениям хозяйственной жизни было очень противоречивым. С одной стороны, предпринимались попытки найти в учении церкви смягчающие аргументы и оправдать ремесло купца и даже – на определенных условиях – ростовщика[2826], а с другой, напротив, в обществе усиливались настроения, одним из крайних выражений которых было францисканство, категорически осуждавшее стяжательство и в качестве проявления такового все виды денежно-кредитных сделок. И хотя общество уже не могло обойтись без них, указанное настроение превалировало в нем. Салимбене в ряде историй-«примеров» своей «Хроники» хорошо проиллюстрировал господствовавшее убеждение в греховности ростовщичества, разделяемое в конечном счете даже теми людьми, которые им занимались. В рассказах о Бертольде Регенсбургском он поведал о чуде с менялой, который под воздействием проповеди Бертольда решил отойти от порочного промысла, заявив о готовности «вернуть чужое и из любви к Богу раздать все, что нажил, бедным», дабы «стать добрым человеком»[2827]. Так же поступили два брата, ставшие францисканцами, но прежде, в миру, бывшие ростовщиками: они «вернули то, что брали в рост и что было ими неправедно нажито, и, движимые любовью к Богу, наделили одеждой двести нищих, и дали двести имперских либр братьям-миноритам»; однако одному из них, брату Иллюминату, этого показалось мало, и он «велел прогнать себя бичами по городу, при этом у него к шее был привязан кошель с деньгами»[2828]. Такое поведение раскаявшегося было в порядке вещей, ничего особенно экстравагантного брат Иллюминат не сделал – он, как сказано, лишь последовал примеру другого брата, Бернарда Бафуло, который приказал «двум своим людям, дабы один сел на коня, а другой привязал к хвосту этого коня самого Бернарда, и, бичуя его, пошли они по городу и вступили на большую дорогу, крича изо всех сил: "А ну, наддай разбойнику! А ну, наддай разбойнику!"»[2829]. Впрочем, Бернард тоже не был оригинален[2830]. Их публичные самоизобличение и наказание должны были свидетельствовать о готовности все претерпеть, дабы искупить грехи прошлой жизни, о глубоком раскаянии, без которого человек средних веков не мог и помыслить о спасении своей души. Сходным по образу действий и настроениям было массовое движение флагеллантов (бичующихся), также нашедшее отражение в «Хронике» Салимбене[2831].
Образ человека: типическое и особенное
Вопрос о том, «что есть человек», в общем, абстрактно-метафизическом плане не интересовал Салимбене. Но и конкретные черты человека, его особенные свойства или их неповторимое сочетание редко привлекали внимание хрониста. Описание многочисленных персонажей, которые встречаются на страницах труда Салимбене, как правило, не передает специфические, частные качества каждого конкретного лица. Оригинальность, самобытность характера воспринимались чуть ли не как нарушение установленного порядка вещей, как своеволие, в иных случаях приравниваемое или даже отождествляемое с ересью[2832].
Индивидуальное в человеке Салимбене не ценил и не подчеркивал, в лучшем случае он его подавал, если воспользоваться словами русского историка, «как просто феноменальное обнаружение типического»[2833], причем все то, что составляло неповторимое своеобразие единичного, им отбрасывалось. Как и другие средневековые писатели, Салимбене всякое частное пытался соотнести с общим, указать в нем черты, свойственные некоему классу явлений; человек в его описании типизирован, выступает прежде всего как социально определяемый субъект[2834]. Ни о каком рождении индивидуальности, ни о каком ощущении личности в творчестве Салимбене или культуре его эпохи речь, конечно же, идти не может. Человек должен являть собой характерные признаки того целого, к которому он относится, того класса, сословия, корпорации, членом которой он состоит; поэтому человек сам по себе, в своей неповторимости и исключительности, остается неузнанным, скрыт за личиной, навязанной ему его социальной группой. О собственном отце – а с ним Салимбене расстался в таком возрасте, в котором был уже способен хорошо запомнить обстановку домашней жизни и особенности родных людей, – он сообщил только то, что свидетельствовало о нем как о представителе знати, рыцаре: «Упомянутый же отец мой Гвидо де Адам был мужем красивым и храбрым; некогда, во времена Балдуина, графа Фландрского, он участвовал в походе за море для защиты Святой Земли...»[2835]. В подобных характеристиках, по верному наблюдению П. М. Бицилли, Салимбене «предан шаблонам и готовым формулам»[2836]. Слова «красивый», «сильный», «умелый воин», как показал в своем исследовании Жак Поль, в разнообразных, но близких по смыслу словосочетаниях очень часто употреблялись Салимбене при описании типичного представителя знати[2837]. Даже наиболее развернутая из характеристик, в которой Салимбене представил графа ди Сан-Бонифачо воплощением рыцарственности и христианской доблести, составлена из расхожих клише, общепринятых штампов, годных для изображения идеального типа, но мало что сообщающих о конкретном лице: «Человек добрый и святой, мудрый и добродетельный, и сильный, и хорошо владеющий оружием, и опытный в военном деле»[2838].