В связи с новеллистическими сюжетами «Хроники» Салимбене стоит упомянуть и рассказы о проповедях прославленного францисканца Бертольда Регенсбургского. Все эпизоды, поведанные Салимбене, посвящены чудесам, творимым проповедями Бертольда, и напоминают уже не «примеры» (exempla), но фрагменты жития (vita). Материалы житийного жанра, как известно, также послужили становлению европейской новеллы. Близость к ней рассказов о чудо-проповедях Бертольда несомненна, ибо каждый из них закончен в себе и поэтому без ущерба для его содержания может быть извлечен из контекста и преподнесен как вполне самостоятельное произведение. Так, Салимбене повествует о хлебопашце, которого вопреки его желанию господин не отпустил на проповедь Бертольда, ибо ему надлежало работать в поле, но который тем не менее не только услышал эту проповедь, понял ее и запомнил, хотя находился на удалении десятков миль от Бертольда, но и сумел вспахать участок такого же размере, как и в другие дни; господин же, вернувшись с проповеди, не смог пересказать ее содержание, тогда как крестьянин хорошо это сделал; пораженный чудом господин более уже не возбранял своему крестьянину посещать проповеди Бертольда[2787].
Таким образом, «Хроника» Салимбене чревата новеллой, по ходу ее из «примеров» и житийных заметок то и дело возникают рассказики, в которых элемент художественно-повествовательный играет свою особую роль наряду с другими. Правда и то, что рассказики Салимбене не были замечены и использованы составителями новеллистических сборников конца XIII – начала XIV в. Но это было делом случая, превратившего сочинение Салимбене с самого начала в мало доступное для читателя.
Эпоха и среда
В «Хронике» Салимбене напрасно было бы искать новые и свежие мысли, тонкие и неожиданные наблюдения. Ее автор никоим образом и не претендовал на оригинальность. Он типичный, вполне заурядный представитель своего времени и интересен прежде всего тем, что сумел хорошо передать взгляды людей своего круга и чина, характерные для них установки сознания.
Салимбене был убежден, что всем творящимся в мире управляет Божественное провидение, которое обладает абсолютной властью и не оставляет места никакой случайности. Фортуна в его понимании – это не персонификация иррациональной переменчивости и непостижимой подвижности наличного бытия, но не более, чем обозначение силы, послушной Божьей воле. Он выражает свойственное мыслителям христианского средневековья воззрение, утверждая: «О колесо фортуны, которая то низвергает, то возносит! Впрочем, не фортуна, но "Господь умерщвляет и оживляет, низводит в преисподнюю и возводит; Господь делает нищим и обогащает, унижает и возвышает" (1 Цар 2, 6–7)»[2788]. Каждое событие имеет высший смысл и должно рассматриваться как производное трансцендентной каузальности, а не просто как звено доступной непосредственному восприятию внешней связи явлений. В 1258 г. папский легат и архиепископ Равеннский Филипп был захвачен веронским тираном Эццелино да Романо, как отметил Салимбене, «попущением Божьим» в воздаяние за жестокое обращение со своей челядью[2789]. Под 1287 г. хронист сообщает, что в Парме упал с высоты и разбился новый колокол, «никому не причинив вреда, только сломал ногу одному молодому человеку», и это было в отношении него не нелепой случайностью, но наказанием и судом Божьим, ибо незадолго до того молодой человек поколотил своего отца[2790]. Как видим, суд Божий не заставляет долго себя ждать, и не обязательно он откладывается до смерти человека, но очень часто происходит еще при его земной жизни, как бы вмешиваясь в нее и корректируя или даже прекращая ее течение[2791]. Примеры этого можно было бы продолжить, однако и приведенных достаточно, чтобы увидеть, сколь тесно, по Салимбене, мир дольний связан с миром горним, что оба они – по сути одно целое, что в каждом явлении и событии этой действительности запечатлен промысл Божий, который следует увидеть, понять и правильно, то есть сообразно высшей целесообразности, истолковать. Именно этим то и дело занимается Салимбене по ходу своего повествования.
Поскольку этот мир лишен имманентной ему причинности, то как таковой в своей феноменальной данности он воспринимается как ложная, способная увести человека от истинной цели реальность, достойная поэтому осуждения и презрения. Тема презрения к миру постоянно разрабатывалась виднейшими мыслителями европейского средневековья, и Салимбене, касаясь ее, прибегнул к цитированию предшественников – Августина, Григория Великого и «прекрасного и полезного трактата о презрении к миру», сложенного неким стихотворцем, дабы убедить в том, что, во-первых, «мира цветение есть обольщение, душам грозящее», а во-вторых, «смертному надобно мериться к подвигу/ Богоугодному и неподвластному смерти прожорливой,/ Чтобы когда уже мирские ценности сгинут, бесследные,/ Нам удостоиться славы и радости неистлевающей»[2792]. Вместе с наличным миром утрачивала подлинную ценность и самостоятельное значение земная жизнь человека. Вся «Хроника», в сущности, имела в виду, прежде всего, показать и подчеркнуть убогость и ничтожество этой жизни, однако Салимбене, кроме того, не удержался, чтобы особо не остановиться и не привести на сей счет мнение Августина («О, жизнь! Скольких ты обманула, скольких соблазнила, скольких ослепила!») и пространное сочинение поэта-ваганта Примаса Орлеанского («Горе мне, о жизнь земная!»)[2793].
Одним из аспектов неприятия и отвержения этого мира было настороженное, подозрительное отношение к женщине, в которой средневековое сознание усматривало один из наиболее сильных и опасных мирских соблазнов, греховную приманку, влекущую на путь порока и погибели. Такое отношение к женщине не было чуждо Салимбене, собравшему в рассуждениях, направленных против так называемых «апостольских братьев», свод библейских цитат с явно выраженным «антифеминистским» содержанием[2794]. Впрочем, может показаться, что Салимбене делал исключение по крайней мере для одной женщины – своей матери, о которой отзывался с большим почтением, характеризуя ее как женщину благочестивую, набожную, творившую дела милосердия[2795]. Однако в рассказе о страшном землетрясении, приключившемся в его раннем детстве (1222 г.), он счел нужным заметить, что мать в минуту опасности поступила недолжным образом: она схватила и вынесла на руках двух его старших сестренок, тогда как ей следовало бы прежде всего позаботиться о нем, лежавшем в колыбели младенце[2796]. И вызванное этим эпизодом чувство обиды сохранялось в нем вплоть до старости, когда он сел за сочинение «Хроники». Объяснение такой «литературной выходке» Салимбене против собственной матери можно было бы подыскать в будто бы свойственном ему эгоизме, о котором уже шла речь в историографии[2797]. Гораздо правильнее, однако, увидеть в подобном чувстве проявление характерного для человека средневековья убеждения в том, что мальчик и девочка – существа неравноценные, что жизнь первого как продолжателя рода и кормильца гораздо важнее, и в силу этого именно его, мальчика, нужно беречь и лелеять в первую очередь. Руководствуясь именно такого рода убеждением, Салимбене в описанном эпизоде и осуждал свою мать[2798], о которой в других случаях говорил с симпатией.