Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Какое это было недомыслие: «… а вы уж сами заботьтесь о том, чтоб в этом отечестве было хорошо!»

В зимний вечер они поехали в Колпино. За окнами вагона кружилась снежная равнина, синеватая от блеска луны, сливающаяся в серебряной дали с небом, перечеркнутая тенями телеграфных столбов. Как-то особенно хорошо было смотреть на поля через окна вагона. Кроме них в купе ехал седеющий мужчина в бекеше. Сначала он ее расстегнул — она оказалась на кенгуровом меху, — потом снял и повесил. Он думал, что молодые люди у окна — влюбленная парочка. Таня и Николай никогда в этом не разуверяли попутчиков.

Они вышли в Колпине. Жандарм с достоинством шагал по деревянному перрону, из вагона третьего класса выскочили несколько человек и торопливо побежали в морозную мглу.

Жандарм отдал Николаю честь. Николай бережно повел сестру в ту же серебряную мглу.

Когда миновали белую каменную церковь и лари, тесно расположившиеся вокруг нее, Таня круто повернула к реке. Тут домишки поменьше и стоят пореже. Таня осторожно оглядывается. Улица пустынна. А тени? «Тени эти от столбов, Таня», — говорит Николай.

Таня сюда ненадолго, передаст чемодан с книгами, который несет Николай, да побудет часок… Николай в это время погуляет в посадском саду.

Маленький домик утонул в сугробах, узкая тропочка протоптана к двери, вьется из трубы дымок.

Два раза провожал ее Николай к этому домику. В третий, когда снегу навалило еще больше, и мороз был крепче, и луна, совершенно белая от холода, сверкала над тихой землей, Николай заметил впереди тени, но это уже не были тени от столбов.

Он вспоминает, как он рассказывал это Хвостову и как Хвостов, откашлявшись, взволнованно спросил:

— Третьего февраля, сдается, это было?

— Да, кажется, третьего, — удивился Николай. — А вы, Хвостов… — Он не кончил.

Хвостов засмеялся. Теперь стал рассказывать он.

В Колпине был рабочий кружок. В том маленьком домике порой собирались, читали литературу, которая открывает человеку глаза, — Писарева, Некрасова, Чернышевского. Учиться и читать хотелось больше всего на свете.

— Я понимаю это, — сказал Логунов.

— И уж потом добирались до той литературы, которая указывает путь. Эту литературу привозила черная, курчавая девушка.

— Да, черная, курчавая, — подтвердил Логунов.

— Я в ту ночь тоже намеревался пойти на собрание кружка, — рассказывал Хвостов, — да задержался… Один из товарищей, старый революционер, имел строптивую женку. Женщина взбунтовалась против революционной работы. «Довольно, говорит, дети есть, не хочу каждую минуту дрожать. Кончай — или донесу и руки на себя наложу». Нам нужно выходить, а она стоит в дверях и не пускает. Запоздали. Подходим к домику, а вокруг него в синей снежной ночи тени, точно волки вокруг овчарни. Да, вот как было дело.

Поручик и его денщик долго после этого молчали.

— А я. Хвостов, очень мало читал литературы — той, которая указывает человеку путь.

— Уж после войны, Николай Александрович!

«После войны, — думал Логунов, расхаживая по камере и глядя в окно. — После войны…»

А за окном все по одной и той же дорожке шагал часовой, а за дорожкой — серая кирпичная стена, а за стеной — узкая улица, застроенная лачугами.

Солдат принес завтрак и сказал:

— Вашбродие, наши на Ляоян идут…

В течение нескольких дней каждое утро Логунов спрашивал его:

— Что слышно?

— Погнали японца. Далеко уж поди…

Потом сведения пошли противоречивые — то мы погнали, то нас погнали.

Логунов писал Гейману записки с требованием ускорить разбор дела, Гейман не отвечал. Правда, ему хотелось ответить: «Вашим делом занялся жандарм Саратовский. Я — бессилен. Вот так!»

Логунов написал заявление прокурору. Он знал прокурора генерала Панферова. Еще при Ерохине с молодым солдатом Лисухиным случилась беда: Лисухин нарушил устав караульной службы. Стоя на посту у склада с злополучными, ни на что не пригодными шинелями, он от скуки только что купленным у китайца складным ножиком срезал ремешок, на котором на дверях склада висела пломба.

Генерал Панферов без труда добился для него каторжных работ.

Ерохин страшно возмущался судом, говоря, что теперь не такое время, чтоб за ремешки ссылать солдата на каторгу. Но прокурор настоял на обвинении, ибо считал, что это не только наказание Лисухину, но еще и Ерохину, и его офицерам, которые не научили солдата караульной службе.

И этому прокурору в конце концов написал Логунов, прося ускорить все то, что касалось его дела.

7

В блиндаж Неведомского поставили жестяной камелек, и по ночам, когда температура падала ниже нуля, камелек приносил приятный жар. Со склона сопки виднелись мягкие увалы и серая осенняя равнина, на которой где-то не очень далеко притаился враг.

В блиндаж провели телефон, и Неведомский теперь часами сидел в наушниках.

В аккуратном деревянном сундучке хранились валик, восковки, краска… По ночам, завесив дверь одеялом, Неведомский и Топорнин работали. Горит фонарь, валик мягко шуршит, Топорнин подкладывает листки.

Молчат, прислушиваются.

Снаружи тихо, холодная осенняя ночь.

В листовках говорится о ляоянском и шахэйском боях, о напрасно пролитой крови, о том, во имя чьих интересов начата и ведется кровавая бойня. По поводу неудачной операции на Шахэ в землянке было написано письмо к офицерам. Неведомский рассказывал, как создавался план наступления: работали над ним не только в Главной квартире, но и в штабах всех корпусов, дивизий и бригад; видные генералы, генерал-квартирмейстер Харкевич и начальник штаба Сахаров, не сносясь ни с кем, каждый особо, трудились над тем же.

Все это напоминало не подготовку армии к суровой борьбе, а решение школьной задачи.

Все предложения штабов корпусов, дивизий, бригад, отдельных генералов вошли в приказ о наступлении, составленный Главной квартирой. Ни Харкевич, ни Сахаров, ни Куропаткин не сумели пронизать их единой мыслью, и все десятки и сотни соображений, опасений и советов существовали рядом, зачастую опровергая и исключая друг друга. Особенно путаны были предположения о японцах, о которых по-прежнему не знали ничего.

Японцы начали контрнаступление. Правда, успеха они не добились: русская армия перешла к обороне, и об эту оборону японцы расшибли себе лоб.

Но ведь Куропаткин имел в резерве сто три батальона! Если Ойяма не мог разбить Куропаткина, то Куропаткин Ойяму — мог. Мог, но не сумел.

Неведомский писал, что эта новая неудача невыносима для сознания русского человека и что к восстановлению национальной чести есть только один путь — победоносная революция, которая сметет позорный порядок.

Вчера нужно было отпечатать сотню-другую листовок, но работа не состоялась: Топорнин не вернулся к ночи. Неведомский лег спать, несколько раз просыпался и при свете масляной лампешки разглядывал пустую койку поручика.

Встал Неведомский рано — солнце едва поднималось над увалами — и, сняв тужурку, мылся у сосны под рукомойничком. Пустынное пространство внизу было огромно, и не верилось, что оно заключает в себе сотни тысяч человеческих жизней, наделенных сейчас самыми непримиримыми, далекими от этого внешнего покоя чувствами.

И вдруг на бугре Неведомский увидел Топорнина.

В лице и в движениях поручика было что-то необычное, и Неведомский поторопился кончить умывание.

— Ну что такое, Вася? Где ты пропадал?

Топорнин прикрыл дверь блиндажа:

— Большая группа солдат уходит в Россию, уходит не одна, присоединяется к двум сотням Терско-Кубанского полка. До сих пор, как ты знаешь, уходили одиночки, пары, а теперь двести двадцать человек!

Топорнин волновался. Фуражку он то снимал с головы, то, рассмотрев черный потрескавшийся козырек, снова надевал. Светлые усики, отросшие за последние месяцы, обвисли.

Неведомский покачал головой, вынул кисет и трубку.

— Сами собой? — спросил он. — Или под воздействием?

288
{"b":"184469","o":1}