Сбоку наскочил третий. Емельянов, простодушно в эту минуту уверенный в своей неуязвимости, хотел и третьего опрокинуть так же деловито и спокойно, но поскользнулся и упал; это спасло его: удар противника, который он на этот раз не сумел бы предупредить, пришелся по воздуху.
Поднялся Емельянов мгновенно, оглушил врага кулаком, увидел Коржа, и оба они погрузили свои штыки в упавшего японца.
В эту минуту Логунов прыгнул в овраг.
— Ура! — закричал Корж. — Ура!
Японцы группами и в одиночку бежали в деревню, и вид бегущих японцев до того был приятен, что Корж снова закричал «ура». Логунов собрал своих и чужих солдат и повел их на деревню. Он думал, что он первый ворвется туда, но, к своему удивлению, около фанз разглядел сдвинутую на затылок фуражку Шапкина и его самого с шашкой в руке. Тихий и даже робкий штабс-капитан оказался впереди солдат и его, Логунова!
Японцы стреляли из-за домов, и, как всегда, когда сражение проигрывается, проигрывающая сторона стреляла вяло и неметко.
Логунов эту одерживаемую сейчас победу ощущал не как победу в маленькой и случайной стычке, а как победу всей русской армии, как часть той победы, которая добывалась сейчас на полях Ташичао. Он обогнал Шапкина. Шапкин что-то крикнул ему. Логунов не разобрал, но, и не разобрав, знал, что Шапкин приказывает ему выбить врага из ближайших домов.
В деревне схватка снова разгорелась. Японцы бросили против ворвавшихся русских полторы роты, но этим они ослабили фронт, и Свистунов лично повел в атаку З-ю и 4-ю роты.
Дух победы сопутствовал русским, делал их храбрее, сметливее, сильнее. Дух поражения парализовал силы японцев.
Стрельба в деревне смолкала.
Логунов сидел на камне возле колодца и пил воду. Пить сырую воду запрещалось, по сейчас невозможно было не пить, и поручик опустошил целую фляжку.
Его все радовало. Сырая вода, которую нельзя было пить, но он пил; камень, серый с прозеленью, на котором он сидел; фанза с распахнутой дверью, где копошился Емельянов, решивший сварить в огромном котле чай для всего взвода.
Свистунов стоял на деревенской стене и осматривал путь отступления японцев: узкая дорожка исчезала в горах, в настоящее время уже пустынная.
— Павел Петрович! — окликнул его Логунов.
— Пока все в порядке, — сказал Свистунов и улыбнулся. И в этой улыбке было то, что для своего выражения потребовало бы многих и многих слов.
— Да, победили, — ответил на эту улыбку Логунов.
— Мы тут доброе дело сделали, освободили медиков: сестру и санитара. Слышал? Сестрица, глазам не верю, — барышня, с которой я познакомился в Ташичао во время раздачи царицыных подарков, и премилая.
— А как медики попали к японцам?
— Возвращались откуда-то из-под Мадзяпу…
— Японцы не вздумают отбивать деревню?
— Те, что лежат, не вздумают. От остальных нужно остеречься. Ширинского встретим торжественно.
— Ругать будет: ведь он не отдавал приказа вступить в бой.
— Ошалеет от радости: первая победа. Пусть над одним батальоном.
На совещании офицеров Свистунов хотел знать малейшие подробности боя: где и какое было сопротивление, как вели себя солдаты. Раненого Хрулева на совещание принесли. Он лежал бледный, его кирпичный загар вдруг слинял, пушистые усы обвисли.
— Не повезло, не повезло, — говорил он, — большого я росту, удобно по мне стрелять.
— Успех несомненен, — сказал Свистунов, батальоном мы разбили батальон, занимавший удобную для обороны позицию и более сильный по своему составу. Итак, японцев можно бить.
— Тебе бы корпусом командовать, Паша! — вздохнул Хрулев.
— До корпуса я буду командовать ужином. На ужин будет порося, однако вместо гречневой каши предложим к нему кашу из гаоляна. Но за ужином будет у нас дамское общество! Не изволили видеть сестрицу?
— Видел, — поморщился Хрулев, — отвратительная! Истерзала меня: моет, жжет, бинтует. Говорю: «Оставьте, и так заживет». Никакого внимания. Без сердца.
— Если ты ничего другого не приметил в сестре — значит, ты серьезно ранен, — с беспокойством заметил Свистунов.
Ужин накрыли на циновках возле фанзы. Долго ожидали сестру. Посланный за ней сообщил, что она освободится не скоро.
— Невежливо, но, что поделать, приступим! — решил Свистунов.
Поросенок пропах дымом, отдавал неприятными привкусами, но тем не менее был хорош.
Всегда молчаливый, Шапкин говорил без устали. Причем то, что он говорил, не имело никакого отношения к только что минувшим событиям. Он рассказывал, как генерал Гродеков гулял в дождливую погоду по улицам и вылавливал вольноопределяющихся в калошах. Логунов не хотел об этом слушать, он вообще не хотел ничего слушать. Он отошел в сторону, растянулся на соломе и весь отдался ощущению покоя. Покой шел из глубины вечернего неба, от радостного сознания успеха, из воспоминаний о том, как все было. Потом воспоминания поднялись выше, в мир, где отсутствовали убитые и умирающие, где шумел поток в черемуховом распадке, где по лесенке, вырубленной в земле, сходила любовь. Это был совсем другой мир, и сейчас Логунов не мог понять, как сосуществуют эти два мира. Невероятное смешение всего на земле!
Он заснул, потому что не нашел ответа в вечереющем небе, потому что не мог шевельнуть ми одним членом, потому что не мог поднять век…
Проснулся от кошмара: ему привиделось, что японцы начали атаку, а он не может найти своего шарфа. Шапкин кричит: «Подпояшься веревкой!» По Логунову отвратительна веревка, и, чувствуя нарастающий ужас, он пополз по земле в поисках злополучного шарфа.
Как только Логунов понял, что японское наступление ему приснилось и шарф при нем, он испытал блаженство.
Рядом горел костер. Высокое оранжевое пламя неподвижно стояло в черном воздухе. Около костра сидели Свистунов и вполоборота к Логунову женщина. «Должно быть, сестра», — подумал Логунов.
Сестра настойчиво отказывалась от коньяка.
— Вы же боевая сестра, — уговаривал капитан, — и должны понимать все боевые радости. Выпить после боя — радость.
Сестра что-то ответила, потом пила чай и рассказывала; Логунов слышал не все — она говорила тихо, и треск костра и еще какие-то шумы заглушали ее голос. Он старался вникать в слова, по вдруг поймал себя на том, что ему просто приятно слушать ее голос. Бывает же в природе такое сходство. Закрывал глаза, слушал треск костра, солдатские голоса, доносившиеся с улицы, и этот голос.
Свистунов крикнул:
— Ну что, выспался? Иди познакомься с сестрицей да поблагодари ее: всех раненых перевязала.
Логунов подошел к сестре.
— Поручик 1-го Восточно-Сибирского стрелкового полка… — начал он представляться и так и остался, согнувшись в поклоне и не назвав своего имени…
12
С потолка фанзы спускался фонарь. На канах лежали циновки, на циновках одеяла.
По крайней мере из десяти фанз натаскал Емельянов циновок, почище да попышнее. Он гордился, что поручик открылся ему: освобожденная из японского плена сестра — его, поручикова, невеста.
И все допрашивал санитара Горшенина, откуда она прибыла в лазарет, давно ли, да чья родом?
Он вспомнил свою Наталью, и впервые не с болью и тоской, а как-то легко и гордо. Преодолев страх смерти, узнав кровь, победив врагов, он был уже не тем Емельяновым, который уходил из деревни, безнадежно думая о силе барина Валевского. Теперь ему все представлялось другим. «Погодите, вернусь», — думал он с облегчением.
— Что ты к санитару все пристаешь, — сказал Корж, — ты меня спроси о Нине Григорьевне. Со своим отцом подполковником Нефедовым приезжала к нам, в Раздольное. Подполковник тоже охотник. Смелая барышня, простая и поручику нашему пара. А между прочим, ты, Емельянов, хлопочешь о фанзе зря. Она ведь не будет здесь ночевать.
— Почему это не будет, Иван Семеныч?
— Потому что я сказал ей: «Нина Григорьевна, вам уже взвод приготовил квартиру». А она говорит: «Где это вы, Иван, приготовили мне квартиру?» Я указываю на фанзу. «Спасибо, говорит, но напрасно беспокоились, мое место подле раненых».