И вся эта скудная отрада заставской жизни как-то по-иному вдруг обрадовала Машу, точно луч света упал на все.
— Значит, Анатолий Венедиктович, рабочий класс — это такая сила, которая в конце концов победит всех своих врагов?
Красуля весело посмотрел на нее. Круглое бритое лицо с маленькими черными усиками, темные глаза смеются… Тогда она не могла представить себе сумрачным этого человека. И подумала: это потому, что он знает правду.
Она сказала, смотря такими же, вдруг заблестевшими глазами:
— Какое счастье, что на земле есть правда!
3
Катя Малинина была моложе своей сестры Маши на три года, и судьба ее сложилась иначе.
Катя отличалась миловидностью и хрупкостью.
Мать ее жалела.
— Ты, Катя, лучше уж не тронь, — говорила она, — без тебя сделают.
Или:
— Сиди дома, пусть Маша сходит.
Катя сама выучилась грамоте.
Отец с невольным уважением перелистывал растрепанную книгу сказок, где-то добытую девочкой.
— А евангелие можешь читать?
— По-славянски не могу.
— Да, по-славянски трудно. На славянском языке святые разговаривали.
Сестры не походили друг на друга. Маша живо интересовалась тем, что творилось вокруг, знала всех девочек и мальчиков казармы, умела сходить в лавку, поторговаться с купцом и сделать что нужно по дому. В свободную минуту она играла с мальчишками в городки.
Катя стыдилась посторонних. Она вырезывала из бумаги всевозможных «человечков», домики, зверей. В теплую погоду выносила свое хозяйство во двор, в уголок между сараем и забором, и играла одна или с подругой, дочкой Тишиных, такой же, как и она, смирной.
Сестры как бы дополняли друг друга и дружили между собой.
Однажды за очередной стиркой у мастера Крутецкого, развешивая во дворе белье, мать разговорилась с хозяйкой:
— Думаю отдать Катю в ученицы к белошвейке. Все-таки ремесло чистое, и на кусок хлеба всегда заработает.
Крутецкая принадлежала к хозяйкам, о которых отзывались хорошо. Она кормила поденщиц досыта. Часто выходила к ним на кухню, и не потому, что не доверяла работнице, а потому, что любила, когда у нее работает на кухне человек. Любила выйти, поговорить, посоветовать и посоветоваться.
— Хочешь Катю к белошвейке? — сказала она. — А я не советую. Если девочка здоровьем слаба, в ученицах пропадет. Мать жалеет — хозяйка не пожалеет.
Маша принесла в тазу белье и стояла босая, в коротком, линялом платьишке. Была она невысока ростом, круглолица, с нежной россыпью веснушек на висках.
— Эта у меня здорова, — заметила мать, — за эту я не боюсь; замуж выйдет — муж спасибо скажет.
— Слышала я, Кузьминишна, — сказала Крутецкая, — директорша ищет себе девочку в горничные. Сходила бы.
— Да какая она горничная: десять годков!
— За что купила, за то продаю. Будто говорит: девки — те всегда с норовом; возьму девочку, пусть при мне вырастет.
Мать долго думала: «В поденщине просто: пришла, постирала и ушла! А служить ведь — угождать надо… Но зато сыта будет, одета и обута, а может быть, и научится чему-нибудь…»
Она отправилась в директорский особняк вместе с Катей. Женщина и девочка сидели на кухне, наблюдая, как над белокафельной плитой поднимался пар, как кухарка, с толстыми, голыми по локоть руками, хватала противни, кастрюли, сковороды, как белое тесто, посыпаемое мукой, раскатывалось на столе, как на маленьком столике секли капусту. Дурманящий запах вкусной пищи носился по кухне, и, как ни старалась Малинина сделать равнодушный, приличный человеческому достоинству вид, он ей не удавался.
А кухарка даже не смотрела на посетительниц. Нарочно не смотрела, нарочно говорила с горничной громким голосом, нарочно небрежно обращалась со всем тем богатством, которое проходило через ее руки.
Потом мать и Катю позвали в комнаты. Они осторожно шли по блестящему паркету коридора, по мягким половикам, миновали одну комнату, другую. Катя ничего не видела от волнения, ее глаза слепил блеск лакированного дерева, вышитые золотой ниткой портьеры, столы и столики, на которых располагались бронзовые кони, голые бронзовые женщины и мужчины.
Мария Аристарховна сидела в кресле у окна. Она была тоненькая, совсем молоденькая, с нежным тихим голосом.
— Мне именно нужно девочку десяти — двенадцати лет; да, я хочу, чтобы она у меня выросла. Прислуга должна быть в доме своим человеком. Знаете, в старину говорили: «чада и домочадцы». А мы берем взрослого, совершенно чужого нам человека и принуждены жить с ним и пользоваться его услугами. Это неприятно… А вы почему отдаете девочку?
Малинина замялась. Причина, по которой она отдавала Катю в услужение, была так проста и понятна, что она усмотрела в вопросе Ваулиной заднюю мысль и неизвестно чего испугалась.
— Да как же иначе? — наконец ответила она. — Нелегко прожить.
— Ваш муж служит у нас на заводе?
— Пятнадцать лет служит.
Мария Аристарховна глядела на Катю, на ее испуганные глаза, на румянец, выступивший на бледных щеках, на худые руки, теребившие платок. Девочка ей понравилась.
— Хорошо. Пусть ваша дочь останется.
Катю поселили в маленькой комнате рядом с ванной. Принесли чистенькую постель, столик, шкафчик и даже два мягких креслица. Хозяйка сама обучала ее всему тому, что Катя должна была знать.
Спокойный сон, обильная пища быстро превратили ее в здоровую, красивую девочку. Но Катю мучило то, что она ела много и богато; она припрятывала лучшие куски и, улучив минуту, относила домой.
— Это вам, — говорила она матери счастливым голосом, — кушайте!
— Милая ты моя, — обнимала ее Наталья и добавляла опасливо: — Не таскай ты нам сюда ничего. Барыня будет недовольна.
— Так я же от себя, мама!
— Господа, Катенька, не смотрят, от себя или не от себя, по-ихнему все — господское.
И в самом деле, Мария Аристарховна скоро стала недовольна частыми отлучками девочки.
— Дом у тебя теперь здесь, — сказала она и стала отпускать Катю только по воскресеньям.
Мария Аристарховна надеялась, что Катя незаметно втянется в ваулинскую жизнь, что интересы ваулинского дома станут ей понятными, а все, чем она жила раньше, подернется туманом.
Такой процесс, по мнению Марии Аристарховны, естественно должен был создать из Кати преданную служанку, почти члена семьи.
Но этого не случилось. Катя подчинилась ей, но ваулинский дом не стал ее домом и ваулинские радости и печали не стали ее радостями и печалями. Отчего? Вероятно, прежде всего оттого, что сердце у нее было простое, любящее, не забывчивое, сердце, которое бездумно тянулось к справедливости.
В воскресенье Катя приходила домой к обеду. Она рассказывала о том, что едят и что пьют в доме директора, как ведет себя прислуга, о Марии Аристарховне, которая любит молиться, никогда ни с кем в разговоре не повышает голоса, даже когда сердится, о племяннике директора Саше Проминском.
Приходила барышня, одетая просто, но хорошо, с чистым светлым лицом, с белыми руками. Соседи заглядывали в комнату и рассматривали ее как невидаль.
Мать торопилась ставить самовар, добывала двугривенный. Маша покупала вязку бубликов, и Катя занимала за столом почетное место.
Она была счастлива: она была дома! Правда, она ничем не выражала своей радости. Не ласкалась к родителям, не шутила, не смеялась!.. Садилась за стол и молчала. Правда, она и раньше вела себя так, но раньше это было в порядке вещей, а сейчас Маше казалось, что Катя молчит от гордости. «Живет у бар, неинтересно ей теперь с нами», — ревниво думала она.
— Что же ты, Маша, не идешь пить чай? — спрашивала мать. — Иди садись.
Маша сейчас прирабатывала шитьем, много шила, но кроме работы у постели ее на табуретке постоянно лежала стопка книг.
— Некогда!
— Сестра ведь пришла! Возьми бублик.
Маша садилась за стол. Они сидели рядом, две сестры, теперь уже не казавшиеся сестрами.
Маша жила своей особой жизнью. Она много читала. Прочла «Спартак» Джованьоли, «Овод» Войнич, «Один в поле не воин» Шпильгагена. Читала сборники «Знание», которые давала ей библиотекарша частной библиотеки около Николаевского вокзала, куда Маша записалась и ежемесячно вносила по пятьдесят копеек.