Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Слова доктора о назначении нового губернатора и об инструкции по каторге делали все предельно ясным.

Грифцов пригласил в камеру Годуна, Дубинского и Короткова. Подошли остальные, стали в коридоре у дверей.

— Товарищи, — сказал Грифцов, — назначен новый губернатор, и всех нас возмутивший приказ — результат его внушения Горяину. Смысл приказа несомненно провокационный: толкнуть нас на возмущение, скандал, протест… и расправиться с нами. Жизнь наша представляется губернатору слишком благополучной. Взят курс на выявление строптивых, на приведение их в христианскую веру, а буде это последнее не удастся, то и на физическое их уничтожение. Поэтому предлагаю: на провокацию не поддаваться, сил на борьбу с Горяиным не тратить, переодеться в халаты и наставить таким образом губернатору нос. У нас, товарищи, есть более важные задачи, чем отстаиванье перед Горяиным права носить куртку. Силы нам на другое нужны.

— Замечательная речь! — воскликнул Коротков. — Речь социал-демократа! Хорошо, что я не социал-демократ. Мне стыдно слышать это от человека, который называет себя революционером! Теперь видно, какие вы революционеры и на что способны! Копеечники вы, крохоборы, а не революционеры! Революционер — могучая сила, которую не сломит ничто и никто. А вы, Грифцов, рекомендуете кланяться да извиваться! Я с вами спорил, но уважал вас. А теперь — нет, не уважаю. Крохобор, лавочник, жалкая личность! Обращаю внимание всех товарищей на Грифцова: каторга обнажает человека так, как ни один врач не обнажит. Тут не прикинешься, не похамелеонствуешь, не спрячешься за ширму… Полюбуйтесь: наизнаночку вывернут Грифцов. Некоторые предлагают объявить голодовку, я считаю голодовку недостаточной мерой: мы потребуем в двадцать четыре часа отмены оскорбительного приказа. В противном случае оставляем за собой свободу действий… то есть все принимаем яд.

Коротков оглядел камеру и тех, кто толпился за дверью. Глаза его были красны, красные пятна выступили на желтых щеках. Он говорил медленно, страстно, и эта страстность особенно действовала на тех, кто устал, у кого нервы были взвинчены, кто, мрачный по натуре, всегда склонен был видеть в мире худое. Революция — в бесконечной дали. А сейчас — надругательство!

— Горяина выдерут как Сидорову козу, если мы отравимся все, как один! — раздался голос в коридоре.

— Именно! — воскликнул Коротков и выскочил из камеры.

— Товарищи, товарищи! — хватался Кругликов за голову. — Совершенно ясно: перед нами два пути. Первый: принять предложение Короткова. Второй: не принять его!.. Третьего пути нет.

— Есть, — сказал Грифцов. — Мой путь — третий. Мы считаем выпад Горяина и губернатора провокационным и плюем на него.

Он произнес, эти слова негромко и насмешливо. На многих они подействовали, как ушат воды. Годун засмеялся:

— Ох, губернатор обрадуется, если мы полезем на стену!

Нервный, щуплый арестант заглянул в камеру.

— Морфия у нас достаточно, хватит отравиться всей каторге. Но доброхоты доставили нам его бог знает когда, он стар, ненадежен… Есть предложение вскрыть себе вены.

Глаза его были красны, как у Короткова, губы подергивались. Он смотрел на Годуна, но Годун молчал, тогда он перевел взгляд на Дубинского. На лице учителя Грифцов прочел смятение. Коротков вернулся в камеру, отстранил с дороги щуплого арестанта и, держась за его плечо, сказал:

— Последнее слово, не для убеждения, а для совершенной ясности принципов. Грифцов говорит: мы должны сохранить себя для революции! Вздор, мимикрия, ширма! Сохранить себя для революции — экая драгоценность, экая цаца господин Грифцов, что он должен сохранить себя для революции! Не сохранять себя надо для революции, а расходовать себя ради революции до последней капли крови… Удар за ударом по царю и жандармам! Что мы можем здесь сделать? Убить себя? Так убьем себя! Когда до воли дойдет весть о том, что мы покончили с собой, какой безмерной ненавистью запылают сердца товарищей! Сколько новых мстителей за нас встанет в ряды борцов, какое эхо будет за границей! Непоздоровится царю-батюшке! А вы: «сохранить себя для революции»! Проживи вы сто лет, вы и десятой доли не сделаете того, что сделает ваше самоубийство!

— Вы не способны понимать некоторые вещи, — спокойно сказал Грифцов. — Революция, действительно, нуждается в нас живых, а не в мертвых. Но уважаю вас за ваше личное геройство.

— Во всяком случае, не д в у… л и ч н о е. Все, все! Больше не хочу и не могу!

Он снова выскочил из камеры.

— Что делать? — воскликнул Кругликов, хватаясь за голову.

3

Горяин не отменил приказа.

Наступила ночь. Дверь камеры № 6 закрылась. Там было тихо. Мимо нее проходили, стараясь не стукнуть, не кашлянуть. Через час вышел оттуда Коротков, обошел камеры и сообщил, что обитатели камеры № 6 в знак протеста кончают самоубийством. Звал всех присоединиться к этой высшей форме протеста. На Грифцова даже не взглянул.

Грифцов лежал на койке и смотрел в потолок. Потолок был серый, мглистый, свет от лампы не освещал, а точно пачкал его. Лежать было неудобно, мучили кандалы.

Кругликов сказал:

— На вас ножные и ручные; как говорится, полная каторжная выкладка. В ручных кандалах лежать удобнее всего на спине, руки — на грудь. Попробуйте. Правда, в конце концов стесняет дыхание, но уж ничего не поделаешь. — Через минуту проговорил: — Ужасно, ужасно! Они умрут. Позволить им умереть? Умереть с ними?! Я понимаю вас: вы, Грифцов, на все смотрите с птичьего полета. Конечно, мужиков секут, и они после этого не принимают стрихнин. Подтянули портки и пошли. Но мы люди интеллекта… а может быть, это дворянские пережитки? — Он вздохнул.

— Я не с птичьего полета смотрю, — сказал Грифцов. — Я решил драться с царем и самодержавием насмерть. Царь — мой враг, а враг ничем не может оскорбить меня. Оскорбить может друг, свой, близкий… Врагу естественно бить меня, а мне естественно на удар отвечать ударом. А не обижаться, как Коротков, и кончать жизнь самоубийством.

— Вы правы, вы совершенно правы. Я вам завидую. Вы умеете рассуждать так, что совлекаете с существа вопроса всякую ветошь. Вавич, ты спишь? — Вавич не спал. — Ты согласен со мной?

— Согласен, а в душе смердит.

Грифцов думал: доказывать Короткову ошибочность его позиции бесполезно. Для него она правильна. Он таков, натура его такова, что только этот шаг для него правилен. Грустно, обидно, но его не удержишь.

Ночью в корпусе никто не спал. Коротков потребовал страшнейшей конспирации, чтобы ни слухом ни духом не дошло до надзирателей.

Дверь в шестую камеру была закрыта, изредка входил туда за морфием, стрихнином или серной кислотой тот, кто решил последовать примеру Короткова.

Дежурный надзиратель спал в дежурной.

Лежать на койке было невозможно. Грифцов вышел в коридор и тут же столкнулся с Дубинским, который шел со стороны шестой камеры. Лицо его было землисто-зеленое, глаза лихорадочно горели, руки дрожали. Увидев Грифцова, улыбнулся потерянной, беспомощной улыбкой.

— Антон Егорович, простите… вы правы… Но я не мог, понимаете ли, не мог… Есть чувство товарищества… и я… не мог…

Капли пота выступили на лбу Грифцова; он взял учителя за плечи, посмотрел в глаза:

— Принял? Когда ты принял?

— Не помню… по-моему, недавно… Я взял, и сразу, чтобы не думать.

Из шестой камеры неслись хрипы, там умирали. Коротков лежал на полу и бился о пол закованными ногами. Около него на коленях стоял Годун.

— Держи, Годун, — бормотал Коротков, — держи, друг, держи, чтобы не гремели, а то прибегут.

Годун навалился ему на ноги, звон кандалов прекратился.

— Вот до чего, Антон Егорович, доводит людей царская власть. Будь она проклята!

Дубинский сидел за столом в своей камере. В висках его стучало, по телу выступил липкий пот, с каждой минутой он терял силы, мысли путались, хотелось спать, и страшно было лечь, потому что он знал: если ляжет и заснет, то уж больше не проснется.

149
{"b":"184469","o":1}