Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Стала она богаче или беднее? Всякое знание богаче незнания… — вот что она могла ответить себе.

По реке шли пароходы, спускались плоты, буксиры сотрясали воздух зычными голосами. Два паруса белели у противоположного берега. Сегодня день бездеятельный: нужно ждать Сергея с известиями.

Раньше Сергея пришла Настя. Рассказала подробности: когда Епифанов вошел в столовую фабриканта, Самойлов пил кофе; раздался выстрел, с воплем Самойлов юркнул под стол. Епифанов стрелял сквозь стол, нагнулся, чтобы посмотреть, убит враг или нужно стрелять еще, и тут его схватили.

— Вот какие дела, Маша! Самойлов, говорят, выживет.

Лицо ее было бледно, глаза сухо блестели, села чистить рыбу.

Соседка-старуха вышла на дворик, увидела Настю, крикнула:

— Настюшка была, что ли? Ну что там?

— Все то же, Митриевна: военно-полевой!

Старуха перебралась к Насте через овражек и села на камень у таганка.

— А сама-то что думаешь делать?

— Разве я знаю, Митриевна? Дождусь, что будет с Епифановым, а потом, может, в деревню поеду.

Она обмыла руки в ведре. Руки у нее были большие и красивые. Глядя на нее, Маша подумала, что красивыми могут быть только большие, крупные женщины. Ей нравились все Настины повадки, движения, звучный голос, правильная речь… И вот на долю этой красивой, умной женщины выпало такое несчастье.

Митриевна грела на солнце черные босые ноги. Выражение ее лица было покорное, меланхоличное.

— Нюрку-то на кладбище свезли, — сказала она.

Настя, взявшись за ведро, остановилась:

— Как свезли, когда? Она же родить собиралась, такая здоровущая… я думала, двойню родит.

— Вот то-то, что здоровущая. Пила и ела сколь хотела, все поглаживала себя по животу и говорила: «Неужель я „его“ морить голодом буду?» Я, как увижу ее, говорю: «Нюра, кружку выпила — и шабаш! Работай побольше: пол моешь у себя раз в неделю — мой каждый день… Старая женщина тебя учит, худого не скажу…» А она покрутится дома, покрутится, да приляжет… Сестра у ней все тяжелое делала…

— Ну так что с ней, Митриевна?

— Не могла разродиться… крупненный ребенок… Панкрат побежал за доктором, а тут началась ваша заваруха — поперек улицы полиция: «Ты куда? За доктором? Врешь, подлец, знаем, за каким доктором!» За шиворот, он вырываться… Ему по шее, он ответил… Избили так, что в участок доставили на телеге. А жена тем временем померла… И ребенок, и она.

— Господи! А ведь какая здоровая была! — повторила Настя.

— Да ведь в том-то и дело, что здоровая! — точно обрадовалась Митриевна. — Ты посмотри на меня, я вовсе лядащенькая, а одиннадцать родила, и скажу не хвалясь: легко родила.

Митриевна о родах говорила с удовольствием и гордо, тема эта была ее обыкновенная житейская тема, этим она жила и гордилась.

— Одиннадцать родила, а скольких вы́ходила?

— Шестерых выходила, остальных господь прибрал.

— Не господь, — жестко поправила Настя, — вон те, — кивнула она на город. — Вот наша доля: детей рожаем, а вырастить не можем. И так привыкли к этому, что даже не удивляемся… Шутка ли, почти половину ребят господь прибрал! Вот составить бы от каждой семьи список всех злодеяний да предъявить, — что было бы, Маша, а?

— Пощады им не было бы, — сурово ответила Маша. Ей казалось, что Митриевна смотрит на нее испытующе, оценивающе, с точки зрения своей женской специальности… девка или баба? И если баба, то сколько родила?

— Слово правильное, — сказала старуха, — они нас не щадят. Ну, пойду к себе… Что будешь варить — уху?

— Уха надоела, пожарю немного…

— Ну, пожарь, жареная тоже хороша…

11

Из вагона второго класса курьерского поезда вышел жандармский ротмистр. Как ротмистр, он был красив. Летнее пальто сидело на нем с тем изяществом, которое умеют придавать костюму столичные мастера; козырек фуражки бросал легкую тень на лицо, все черты которого были так подогнаны друг к другу, что создавали впечатление проницательного, уверенного в себе человека. Лакированные сапожки со шпорами, шашка. Носильщик нес за ним желтый кожаный чемодан.

Это был петербургский ротмистр Чучил, составивший себе карьеру во время расследования по делу Обуховской обороны и теперь командированный на юг в помощь местным органам.

Он принадлежал к жандармам, убежденным, что самое высокое и почетное звание в Российской империи — звание офицера отдельного корпуса жандармов; и если не все это понимают, а иные представители общества относятся к жандармам даже несколько с предубеждением, то это говорит только о том, насколько они не осведомлены в действительном положении вещей: едят, пьют и женятся они только потому, что существует отдельный корпус жандармов!

Посмотрели бы они, что сталось бы с Россией на следующий день после упразднения отдельного корпуса!

На вокзале ротмистра встретил сотрудник; приезжий откозырнул, подал руку, сказал несколько слов о разнице в климате Петербурга и юга, коляска подкатила к вокзалу, и Чучил сел, оставив для своего спутника места гораздо меньше половины.

Дом жандармского управления был недавно отстроен, стекла блестели, но дверные ручки, полы, половики в коридорах — все это было хотя и терпимо, но весьма и весьма относительно. Ротмистр Саратовский ждал гостя на пороге кабинета.

Приветствовали друг друга, назвав свои фамилии: Чучил — очень отчетливо, что делал всегда, снимая этой отчетливостью некоторую двусмысленность, которая иному могла представиться в самих звуках его фамилии. Фамилия Саратовский была простая, и Саратовскому не нужно было придавать ей никаких оттенков.

Сели в кресла перед столом. Рассказывая о положении вещей, Саратовский изучал лицо приезжего; оно показалось ему самодовольным, и это ему не понравилось.

Картина, нарисованная им, говорила о том, что положение на юге неважно: стачки, забастовки, крестьяне волнуются, общее недовольство. Если осмыслить все это, вывод напрашивается сам собой: в обществе происходит пренеприятнейший процесс!

Чучил слегка поджал губы…

— Значит, вы, ротмистр, полагаете, что процесс недовольства в стране приобретает характер опасный?

Саратовский коснулся деятельности заграничных революционеров, в частности Ленина, который создает за границей, во-первых, штаб революции, во-вторых, армию революционеров! Агенты его наводнили страну и возбуждают население. Возбуждают же потому, что находят благоприятную почву.

Чучил закурил и сказал:

— Решительно с вами не согласен! В Российской империи нет благоприятной почвы для недовольства! Кто, спрашивается, недоволен?..

Позиции ротмистров разъяснились.

Саратовский полагал, что нужно успокоить общественное мнение, проявив некоторый либерализм, ибо либерализм — знамение времени. Нельзя игнорировать непреодолимую потребность современного общества в свободах… Согласен, это своего рода болезнь, но не считаться с ней нельзя, а загонять ее внутрь опасно.

— Точка зрения полковника Зубатова, — заметил Чучил, — и уже осужденная… По нашему мнению, смуту производят смутьяны, деятельность коих должна быть пресечена со всем возможной решительностью, включая и так называемую в просторечии жестокость. Давить нужно!

— Всякое, даже малое наше действие приобретает эхо невероятнейших размеров.

— Превосходно, мы должны содействовать этому эху: страх — отличное оружие против всех недовольных… Вот точка зрения министра…

Саратовский промолчал. Сейчас неуместно было спорить.

Пересели за стол просматривать дела. Донесения агентуры, сводки донесений…

— Арестовано около трех десятков? Мало! Беспорядки такого размера — и три десятка?! Я вам помогу, я вам решительно помогу… Если нужно, выпишем столичных агентов… Есть агенты чрезвычайной силы…

— Судя по данным агентуры, — сказал Чучил несколько погодя, — к вам прибыл и у вас действует некий товарищ Антон, за которым мы давно охотимся… Непростительно будет, если он отсюда улизнет.

За завтраком Чучил разговорился.

142
{"b":"184469","o":1}