Он жадно вглядывался в лицо командующего, каждую минуту ожидая уничтожающих слов.
Куропаткин взял из коробки на столе папиросу… Спичечный коробок в серебряном футляре лежал рядом. У первой спички отлетела головка, вторая сломалась посредине. Командующий нахмурился.
— Алексей Николаевич! — Зарубаев приподнялся, в его руке пылала спичка.
— А… спасибо, спасибо!
Куропаткин не остановил Сахарова, и тот продолжал говорить:
— И наконец, у меня есть свое соображение по поводу одной мысли, высказанной Владимиром Ивановичем. Владимир Иванович сказал, что решающим в предстоящем бою будет личное присутствие в частях генерала Куропаткина. Вот это-то и кажется мне наиболее опасным.
Он остановился и посмотрел на свои ладони. Они были полные, белые, с тонкими пальцами. Куропаткин, понесший папиросу к перламутровой пепельнице, задержал ее на полдороге.
— Прошу обратить внимание, — сказал Сахаров, — позади нас уже несколько поражений и два погибших авторитета: были разбиты Засулич и Штакельберг! То, что разбили этих генералов, болезненно для национального самолюбия. Но все мы и все в России утешаются: разбили Засулича и Штакельберга, но ведь у нас есть Куропаткин! — Голос Сахарова стал выше, и брови его поднялись дугой. — Что будет, господа, если разобьют Куропаткина? У нас иссякнет последняя надежда. Рисковать Куропаткиным нельзя. А бой под Ташичао — риск.
Сахаров минуту молчал, следя за впечатлением от своего последнего довода, потом прибавил тихо:
— Надо немедленно отступать к Хайчену. Сосредоточение войск у Хайчена выгодно во всех отношениях: войска будут собраны компактно, опасность охватов с флангов будет сведена до минимума. И, кроме того, отступая на один переход, мы тем самым войска Оку отвлекаем на один переход от Порт-Артура.
У Алешеньки Львовича невыносимо заколотилось сердце. Он еще не мог дать себе отчета, не мог охватить мыслью последние слова Сахарова, они казались ему невозможными, логически порочными. Немыслим был тон его речи, строй фраз, немыслимо было положение: у нас, то есть у русских, иссякнет последняя надежда. Значит, теперь дело уже только в надежде, да еще в последней? Ни уверенности, ни знания того, что победа будет, что она неизбежна, оказывается, нет. Есть только надежда. Что значит «Куропаткиным нельзя рисковать»? Если Куропаткин есть Куропаткин, то его присутствие превращает бой из рискованного в нерискованный… Что же все это такое?
Он не успел последовательно продумать все эти мысли, он как бы их только почувствовал. Все внимание его было устремлено на членов совета. Куропаткин молчал. Харкевич и Зарубаев, только что высказывавшие противоположную точку зрения, тоже молчали.
Куропаткин курил и смотрел в окно. Лицо его вдруг отяжелело, сутулые плечи еще более ссутулились. Зарубаев имел грустно-рассеянный вид, точно все происходившее перестало вдруг его касаться. Харкевич, поджав губы, покачивал головой, к удивлению Алешеньки, с явным удовольствием.
Что же это такое? Почему соображения Сахарова, его дикое неверие, его слова «если будет разбит Куропаткин» произвели такое впечатление?
Никто не засмеялся, не закричал, не возмутился, все точно подавлены истиной. Почему солдаты и простые офицеры уверены в своей силе и победе, а генералы нет? Потому что генералы знают то, чего не знают солдаты?.. «Ах, боже мой, что же это такое?» — беспомощно подумал Алешенька.
Куропаткин положил руки на стол, сжал кулаки и сказал глухо:
— Сдадим Ташичао без боя.
Несколько минут все оставались неподвижными, потом вздох облегчения пронесся по вагону. Лица прояснились, зарумянились. Зарубаев что-то проговорил Харкевичу и полез в карман за носовым платком. Вынув его, он долго вытирал лоб и шею. Харкевич встал и глубоко вздохнул, как будто физические усилия, перенесенные им во время совета, были чрезвычайны.
Вслед за Харкевичем встали остальные, по-видимому торопясь этим подчеркнуть, что все уже решено, совет окончен и никакое иное решение невозможно.
Алешенька тоже встал. Новое, ничем не вызванное обсуждение вопроса о сражении, решение отступать в то время, когда войска были предупреждены, что отступление окончено, принятие нового решения без каких-либо понятных мотивов — все это настолько сбило его с толку, что он на время потерял способность что-либо реально представлять.
— Ну, что же, — сказал Зарубаев Харкевичу, — отступать без боя лучше, чем с боем. Отступление с боем всегда есть поражение.
Алешенька вышел из вагона, Жаркий ветер охватил его. Каким-то стальным запахом отдавал песок. Яркие, пышные после недавних дождей травы пробивались по насыпи. На юг от вагона вился узкий сухой проселок, пропадавший через сто саженей в гаоляне, но опять появлявшийся на увале и сверкавший оттуда желтым металлическим блеском. Проселок змеился к позициям, по нему скакала группа всадников, с каждой минутой теряя очертания, как бы растворяясь в горячем воздухе.
Около вокзала на корточках у своих корзин сидели китайцы. Два солдата покупали у них орехи и липучки.
Все это, к чему Алешенька уже успел привыкнуть, вдруг стало для него чужим и непонятным. Перед глазами маячил Куропаткин, ссутулившийся за столом. «Сдадим Ташичао без боя!»
«Почему, — бормотал Алешенька, — почему? Куропаткин, Алексей Николаевич, дорогой… почему без боя?»
— Ну, как там, поручик? — спросил Торчинов.
Алешенька махнул рукой. Сказать, что решили отступать, он не мог.
Этот день был для него очень тяжел. Он писал под диктовку Куропаткина бумажки, касавшиеся отступления каких-то батальонов и каких-то обозов. В конце Куропаткин продиктовал приказание интенданту армии Губеру: все нужное для армии сосредоточить в Ляояне.
Коллежский асессор Шевцов, седой чиновник с репообразным черепом, без устали стучал на пишущей машинке. Наличный состав штаба с головой ушел в составление диспозиции к отступлению. Составлялись и пересоставлялись записки, приказы, сообщения, Куропаткин работал, не отрываясь ни на минуту.
И эта его работа, и эта его усидчивость, которые раньше представлялись Алешеньке исполненными глубокого и мудрого смысла, потеряли для Алешеньки всякий смысл. А Куропаткин снова и снова вызывал его и снова и снова диктовал ему. Он долго не замечал сурового, печального лица поручика. Наконец вечером спросил:
— Вы, Алешенька Львович, недовольны принятым решением?
Куропаткин стоял, заложив руки за спину, глядя на поручика исподлобья, даже как бы посмеиваясь. Так смотрят старшие на детей, когда дети на что-либо обиделись по своему детскому неразумию.
— Ваше высокопревосходительство! — воскликнул Алешенька.
И в этом безотчетном восклицании Куропаткин уловил крушение чего-то светлого и дорогого в душе молодого офицера, Улыбка погасла в его глазах.
— Что поделать, Алешенька Львович, — сказал он задумчиво, — война — это не концерт по заранее намеченной программе.
Губы у Алешеньки задрожали.
— Ничего, ничего, — печально и вместе с тем ободряюще проговорил командующий. — Мы с вами еще повоюем.
Вечером замелькали бивачные огни. Они сверкали то в одиночку, то смыкались в цепь. Поднимались, опускались, определяли сопки и долины и широким морем разливались по равнине. Огни Ташичао, мерцавшие перед магазинчиками или просвечивавшие сквозь вощеную бумагу окон, казались по сравнению с ними мелкими, несерьезными огнями.
С севера подошел поезд. Паровоз выбрасывал снопы искр и, тяжело вздыхая, прокатился вдоль перрона. Из вагонов выскакивали офицеры, солдаты, немногочисленные штатские, очевидно по интендантским надобностям.
Из вагона первого класса вышел Флуг, генерал-квартирмейстер штаба наместника, и зашагал через пути к поезду командующего.
У состава Флуг встретил поручика, спросил у него: «Адъютант?» — и, получив утвердительный ответ, приказал доложить о себе.
Алешенька доложил Куропаткину, опять писавшему за столом.
Куропаткин долго молчал, точно раздумывал, принять Флуга или не принять. Всякий человек из штаба Алексеева был для него неприятен.