Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— А ну, отойди, — попросил Емельянов бородатого фейерверкера.

— Вот оказия: командует! — проговорил Куртеев, с удивлением смотря на Емельянова, у которого точно пропали его угловатость и неловкость.

Емельянов не обратил внимания на слова взводного. Он огладил коней широкой ладонью, похлопал по мордам, осмотрел упряжь, приговаривая:

— А ну, стой! А ну, не мотай! Да стой, говорят тебе!

И опять поправлял упряжь, и опять оглаживал и похлопывал. Кони поводили ушами и следили за ним глазами.

— Хорошие кони, — сказал он. — Такие две пушки вытянут. Но с конями, между прочим, требуется конскую душу знать.

«А ведь, пожалуй, вытащит», — подумал Логунов, с интересом следя за Емельяновым, этим не способным ни к чему солдатом.

Емельянов расстегнул ремень, повесил его на шею и сказал негромко бородатому фейерверкеру:

— На коня не садись, возьми повод и зови коней полегоньку, а вы… под второе колесо, — указал он солдатам.

Сам он положил руку на правое, глубоко провалившееся.

— Чудак человек, — усмехнулся Куртеев, — да что, этого не делали, что ли?

— Ну-ну, Куртеев! — крикнул Логунов. — Не мешай, пусть распоряжается.

Шесть солдат подошли к левому колесу, двенадцать рук ухватилось за спицы и шину.

— Но, но! — выкликал Емельянов однотонным, негромким голосом. — Но, но…

Лошади переступили ногами, фейерверкер зачмокал, Емельянов присел и подставил плечо под колесо.

— С ума, видать, сошел, — пробормотал Куртеев.

— Но, но! — повысил голое Емельянов.

Он широко расставил ноги и уперся плечом в колесо. Несколько секунд ноги его скользили, потом окаменели.

— Но, н-но! — натужно крикнул Емельянов.

Кони тянули, почти присев на задние ноги. Вдруг правое колесо дрогнуло, и пушка слегка выпрямилась.

— Под правое, под правое! — не своим голосом заорал артиллерийский офицер, бросаясь к пушке. — Помогите ему!

Пушка выпрямлялась все более и более. Четверо солдат подбежали к правому колесу, у которого дугой согнулся Емельянов.

— Не трожь! — бросил он.

Темное, загорелое лицо его стало медным. Он не двигался, но в этой неподвижности чувствовалось чудовищное напряжение.

Зрители обступили его плотным кольцом.

— Нет, не одолеть!

— Не говори под руку! Видишь, идет.

— Идет, да не выйдет. Она ведь вросши…

— Тише!

«Надорвется», — подумал Логунов.

Но в эту минуту колесо вырвалось, пушка тронулась; под колеса бросали колья, кони приседали; фейерверкер, выпучив глаза, тянул за поводья, пушку подталкивали, она въезжала на бугор.

— Черт знает что, — проговорил Логунов. — Ведь поднял!

Пушка стояла уже на дороге, на сухом, твердом бугре. Артиллерийский офицер, непрестанно повторяя «спасибо», угощал Емельянова водкой из своей фляги.

Потом он долго махал фуражкой вслед уходившему с полуротой поручику. Логунов шел, донельзя удивленным Емельяновым. «Смотри пожалуйста», — думал он.

Узкую дорогу сплошь забили отступающие войска, Строевые части нагоняли медленно тащившиеся обозы и обходили их по колени в грязи. Грязь была желтая, липкая, смертная, отнимавшая у человека все силы…

Грязь, чудовищная жара, солдатская выкладка, тяжелые сапоги, винтовка…

В грязи валялись сломанные колеса, передки, оглобли, разбитые, вернее, разорванные на части повозки.

Логунов шагал, как и все, грязный, мокрый. Длинный марш сменялся коротким отдыхом в деревне или на склоне сопки, Логунова вместе с другими офицерами вызывали к Свистунову. «Опять будем рыть окопы», — говорил Свистунов. Окопы рыли, и через день разгорался бой. Правда, не жестокий, не похожий на бой под Вафаньгоу. Японцы осторожно наступали, уверенные, что русские в конце концов уйдут сами, — зачем же лить кровь?

Наутро японцы действительно обнаруживали сопки покинутыми. С криками «банзай» занимали они русские окопы и на самом высоком месте водружали свое «восходящее солнце».

О чем Логунов думал в эти дни переходов и боев?

О японцах, о Маньчжурии и Китае, но больше всего о русском солдате, то есть о русском народе, к которому впервые стал так близок. Потому что в этом походе между солдатами и офицерами рушились многие из обычных преград. Все были вместе, и все было общее: и трудности до́роги, и превратности боя, и даже кухня, ибо буфет офицерского собрания исчез и солдаты за свой счет кормили офицеров. Он много разговаривал с Коржом. Разговоры с Коржом касались главным образом Дальнего Востока и дальневосточной жизни.

Корж охотно рассказывал про свою семью, которой он, видимо, гордился, про деда своего Леонтия — тигрятника и соболевщика. В Раздольном, когда дед пришел в Уссурийский край, было всего шесть изб, а Владивосток и на город не походил.

Рассказы Коржа нравились Николаю, они подтверждали его мысли о силе русского человека, о красоте и силе русских дальневосточных земель.

Разговоры с Емельяновым не удавались. Емельянов неизменно отвечал «так точно», «никак нет», и больше ничего не мог добиться от него поручик. Емельянов не был глуп, лицо у него было осмысленное, но что-то сковывало солдата. Возможно, дисциплина и трудность перешагнуть через ее рамки, а возможно, и что-нибудь иное, неизвестное поручику.

Ему казалось, что он знал своих солдат. В самом деле, он знал их имена и фамилии, знал, с какого года они в полку, из какого сословия, какой губернии, какого вероисповедания. Знал, насколько они способны или неспособны к службе, насколько радивы или нерадивы. Но все это знание, хотя толковое и внимательное, было, как он сейчас понимал, меньше всего знанием «своих людей».

Люди прятались за привычными рубриками и отношениями. И только вот сейчас, живя с ними дни и ночи, он, как будто на ощупь, узнавал то, что знал раньше головой: у каждого из них большая сложная жизнь. Особенно у запасных: у этого Емельянова, у Хвостова, солдата с некрасивым, но умным лицом, у рыжего веселого Жилина, худого, длинного, головой и шеей напоминавшего гуся.

Как жаль было Николаю, что он плохо понимал крестьянскую долю, не представлял себе жизни мещан, а о мастеровых знал только то, что успел узнать от Тани.

Мастеровые внушали ему невольное уважение. Многие из них думали над тем, что такое жизнь, и, несмотря на тяжелые условия своего труда и быта, читали книги. И когда он встречал внимательный взгляд Хвостова, питерского мастерового, он подчас хотел сказать ему что-то такое, из чего Хвостов понял бы, что поручик Логунов…

Тут мысли поручика Логунова теряли ясность, он не мог себе представить, что должен был Хвостов понять. То, что у Логунова есть сестра Таня и что несколько раз он по ее поручению возил нелегальную литературу, или то, что он вообще хочет блага всем людям и не сторонник разделения людей на классы и сословия?

Логунов не умел найти для этого слов, но все-таки поговорил с Хвостовым.

— На каком заводе ты работал? — спросил он его однажды.

— На Невском, ваше благородие.

— Я, Хвостов, тоже питерский. Невский завод…

Невская застава?…

— Так точно, ваше благородие.

— В армию ты попал с завода?

— Только не с питерского, ваше благородие. В последнее время я работал во Владивостоке, в Портовых мастерских.

— А там что, мастеровые не нужны?

Хвостов усмехнулся и внимательно посмотрел в глаза поручику. Минуту колебался, потом ответил:

— Так точно. У меня вышла маленькая неприятность. Из мастерских меня, изволите видеть, погнали.

— Плохо работал, что ли?

— Должно быть, коли стал неугоден.

Хвостов говорил с легкой усмешкой, что делало его разговор с офицером не похожим на обычный солдатский разговор. Эта усмешка понравилась Логунову.

— Всяко бывает, Хвостов, — сказал он.

Дни отступления заставили Логунова много думать о нашей военной тактике, о всем том, о чем говорили однажды ночью Неведомский и Топорнин. У него все более крепла решимость действовать согласно своим убеждениям.

Он написал несколько писем — Нине и домой. Когда он писал Нине, от него удалялись все волнения и возникало новое, ни на что не похожее волнение счастья. Правда, счастье было не полное, потому что он не знал, затронуто ее сердце или нет. Все его надежды основывались на том, что накануне отъезда она пришла к нему. Не мало ли? Но даже и сомнения не уменьшали сладкого ожидания счастья.

43
{"b":"184469","o":1}