— Через край хватил, Григорьев, — сказал Свистунов. — Говорят, Куропаткин после Тайцзыхэ где-то блуждал? — спросил капитан у Алешеньки.
— В течение двух дней никто не знал, где он. Даже наместник перепугался, приехал из Харбина и кричал: «Не только проиграли сражение, но и командующего потеряли!»
— Чтобы наша армия научилась побеждать, — сказал Неведомский, — нужны коренные реформы. Но, как сказал один француз: армия есть нерв народа: нельзя реформировать армию, не реформировав государство!..
Алешенька невесело усмехнулся:
— Во время ляоянского боя я подъехал к ресторану, знаете — тому, что в садике у башни Байтайцзы; за столиками подкреплялась кучка офицеров, один сказал: «Если Куропаткин отступит и от Ляояна, его нужно арестовать и просить о назначении другого командующего».
— А это здорово бы! — крикнул Топорнин. — В самом деле…
— Между прочим, — сказал Неведомский, — пришли первые русские и заграничные газеты со статьями о ляоянских боях.
Разговоры смолкли.
— И вот что пишут… Куропаткин назван — «величайший мастер отступательных боев»! Статьи пространные. Оказывается, мы были под угрозой десяти кольцевых обхватов. Двадцать раз мы были обойдены. Цитирую вам одну такую статейку: «Весь мир удивлен, как это Куропаткин смог отступить без помехи и не допустил простой неудаче стать целой катастрофой».
— Может быть, это и не так смешно, — сказал Буланов. — Ведь мы видели японцев перед собой, перед своим, так сказать, носом, а там, в Питере, с птичьего полета видят. Может быть, мы и в самом деле спаслись от страшной беды?
— Ошибаетесь, подполковник, — сказал Хрулев. — Пункт первый: япошки лежали перед моими окопами врастяжку. Этого вы из моей головы не выбьете. Офицер — это вам не просто мишень для пуль. У офицера тоже есть голова! Засим пункт второй: победитель преследует побежденного! Правило, известное даже четвероногим. Ойяма не преследовал нас потому, что не победил нас. Лежал и зализывал свои раны.
— Англичане торжествуют? — спросил Топорнин.
— Сетуют. По их мнению, японцы оскандалились, они должны были наше отступление превратить в бегство и — в порошок русскую армию!
— Господа, — пригласила Катя, — прошу за стол… чем богаты, тем и рады.
— Ваша история, там, в Ляояне… — нагнулась Катя к Свистунову, когда были выпиты первые рюмки и отведаны первые закуски, — вы молодец, и ваши солдаты молодцы!
Свистунов взглянул Кате в глаза. Девушка смотрела строго, без улыбки, но с бесконечной теплотой.
— Я и сам не знаю, как я ляпнул Ширинскому: «А я не позволю расстреливать свою лучшую роту!»
— А я поздравляю вас с этим, капитан!
— Боюсь, что из-за этого я на всю жизнь останусь капитаном.
— А вы в самом деле боитесь этого?
— Я ведь кадровый, — вздохнул Свистунов.
— Вы «кадровый» человек, — сказала негромко Катя и подняла рюмку… — За русских «кадровых» людей!..
Свистунов чокнулся, усмехнулся и проговорил громко:
— Как-то я проводил со своим батальоном занятия — «свободное наступление». Проходит мимо капитан Шевырев, остановился, смотрит. «Чем вы занимаетесь? — спрашивает. — Смотрю, смотрю, ничего не понимаю. В пластуны вас, что ли, переводят?»
— Да, черт знает что у нас делается, — сказал доктор Петров Логунову. — Не хотел говорить, портить праздник… Получил сегодня письмо из дому… Понимаете ли, арестовали брата, гимназиста, восьмиклассника. Мало им студентов, так уж гимназистов хватают. Пишет отец, что у них в губернском городке в полицеймейстера бросили бомбу. Оторвала обе ноги. Вот что делается, пока мы воюем. Брат — мальчишка! А впрочем! А впрочем, если и виноват, то в чем, спрашивается? Я знал этого полицеймейстера. Сволочь! У него жена величиной с печь, но красавица. Денег она у него пожирала нещадно, и он так же нещадно драл со всех. Когда он в своей бричке появлялся на Пенкной улице, евреи бледнели. Слезал с брички и бил по мордам, прямо среди бела дня. Убили — туда ему и дорога.
— Зря, — сказал Горшенин, — всех не перебьешь.
Петров взглянул на него с удивлением:
— Я врач, я против смерти. Но, знаете ли, смерть есть отличное воздействие на некоторый сорт людей.
— А слышали новость, — спросил Буланов, — наш посол в Италии князь Урусов подписал в Риме контракт на сто тысяч панцирей Бенедетти?
— Господа! Да кушайте же! — упрашивала Катя. Бойки вносили блюда и миски. Окна были выставлены, широкие китайские окна, и виден был двор, вымощенный серым плоским камнем, на который падали розовые солнечные лучи…
— О каких панцирях речь? — спросил Логунов. — Панцири в наше время? Неправдоподобно!
— Почему неправдоподобно? Сталь отменная, выдержит пулю.
— Сталь, может быть, и выдержит, да солдат в панцире не выдержит. Представьте себе маньчжурскую жару, обмундирование и снаряжение нашего солдата, стопудовые сапоги — и еще стальной панцирь! Я думаю, что в этих панцирях вся армия до последнего человека отдаст богу душу, даже если противник не сделает ни одного выстрела.
— Современную пулю выдержать — такая сталь в копеечку влетит. Сомневаюсь! — сказал Аджимамудов.
Буланов обиделся:
— Я точно знаю, что контракт подписан. По пятнадцать рублей за панцирь.
— Человек-броненосец — слышали? — спросил Топорнин Нину. — В психиатрическую лечебницу всех!
— Разведка у нас плоха, — рассказывал Аджимамудов Горшенину, — а плоха потому, что казаки у нас — бородачи, старики, едут и думают про своих баб и детишек. Все из запаса. Ни одного полка действительной службы!
— Полки действительной службы нужны в России против нашего брата, врага внутреннего… Поняли?
— А ведь верно, — засмеялся Аджимамудов, — враг внутренний пострашнее японца.
Солнце опускалось, лучи его падали на круглую сопочку в полуверсте от лазарета, — там стояли пустые фанзы. Четыре сосны точно простирали руки над ними и над равниной. Было что-то успокаивающее в этих соснах.
— Тише, господа! — сказал Неведомский. — Последние газеты сообщают о смерти Крюгера. Простой фермер, а стал во главе бурской армии. И ведь вдребезги разбил англичан. Надо было бы нашим генералам и командующим поучиться воевать у этого фермера.
Неведомский оглядел стол, светлые волосы его стояли ежиком, расстегнутый ворот кителя обнажал шею. Он напомнил Нине тетерева, которого однажды живым принес домой отец: таким же светлым золотом сверкали его глаза, которые, казалось, не только видели, но и слышали.
— Да, Крюгер не был ни Наполеоном, ни Бисмарком, — заметил Свистунов. — Правильно сказано: простой человек. Нам бы такого…
— Народ просыпается, — проговорил Горшенин, — будет и у нас…
Алешенька Львович, который пил вино стакан за стаканом и теперь сидел бледный, со слипшимися на лбу волосами, сказал Петрову:
— Наместник из Харбина на днях телеграфировал Куропаткину, что в Харбине больше нет места для раненых. Другими словами, такое количество под Ляояном… Вы понимаете? А Куропаткин на этой телеграмме наложил резолюцию: «А вот я им наколочу еще тысяч тридцать».
Алешенька сказал эти слова громко, на весь стол, и лицо его помрачнело. Расстегнул ворот рубашки, стукнул кулаком по столу. Всегда скромный и даже застенчивый!
— Вы понимаете? Так заботлив! За потерю одного лишнего солдата готов генерала под суд отдать. Я думал, это от души!.. А это, а это… вот он настоящий Куропаткин: «Вот я им наколочу еще тысяч тридцать!»
Он снова выпил.
«Бедный Алешенька», — подумала Нина.
Она вышла во двор. Были уже сумерки. Низкое дымчатое облако висело над Мукденом. Нина остановилась посреди двора. Вечерний свет скрадывал ее. Казалось, человек в этом свете мог поплыть или полететь, незачем ему было ходить.
Логунов нашел ее, взял под руку, и она повлекла его по каменистой дорожке. Тонкий запах стлался над землей, запах трав, оживающих с приходом вечера. Было очень тихо. Жизнь обширного лагеря едва доносилась сюда. Где-то горнист разучивал свои мелодии. Звук трубы казался острым, пронзительным и вместе с тем необычайно нежным.