— Оказывается, русские монахи тоже не дураки!
— Представьте, огромный состав, который значится по всем документам как груженный снарядами, нагружен иконами, — с изумлением проговорил Шапкин. — Я обошел все вагоны. Иконки деревянные, жестяные, медные… Я спросил монаха, который сидел на тормозе и оказался хозяином состава, что он намерен делать с таким чудовищным количеством святой утвари. Он сказал: «Благословлять будем!» — «А победа будет?» — спросил я. «Господь пошлет». — «Ну, раз пошлет, тогда благословляйте. А сколько, святой отец, будет стоить?» — «От трех копеек до двугривенного». — «Солдатам по карману… А для офицеров есть?» — «Как же, серебро и голубая эмаль!» Я хотел было купить, да у святого отца не оказалось под рукой. — Шапкин тяжело вздохнул.
Свистунов и Неведомский хохотали. Топорнин дымил, вытянувшись на бурке.
— Удивляюсь вашему смеху, — сказал он. — Неужели весело? Это же предательство! Мы каждую пулю жалеем, врага бережем, а они — целый состав с иконами! Что же, нам в бой с иконами идти? Я бы картечью по составу! И пусть меня судят, отлучают от церкви, что хотят!
— Вокруг палатки нижние чины, — предупредил Свистунов, — потише!
— Наплевать мне на всех, — пробормотал Топорнин.
— На печальном фоне наших государственных неудач есть некоторые отрадные явления в личной жизни господ офицеров, — заметил Свистунов. — Судьба некоторых наших товарищей приняла поэтические формы. — Капитан взглянул на Логунова и многозначительно кашлянул.
Момент для сообщения Свистунов выбрал самый неудачный, — разве можно было в эту минуту говорить о любовном счастье?
Логунов почувствовал себя глупым, беспомощно улыбнулся и сказал:
— Ну что ты, Павел Петрович!
Шапкин достал из кармана кожаный порттабак, папиросы в нем измялись. Это еще прибавило ему досады.
— Какие там теперь у молодежи поэтические формы, — вздохнул он. — Получил от племянника письмо… пишет, что разошелся с невестой по причине разных взглядов на жизнь. Вот как оно теперь: по причине разных взглядов на жизнь!
— Мужчина с женщиной из-за взглядов на жизнь не расходятся, — буркнул Топорнин.
— В наше время не расходились, а вот теперь — представь себе!
— Не представляю. Отношения между полами не основаны на взглядах на жизнь.
— Ну, это положим, — заметил Неведомский. — Ты огрубляешь.
— Нет, Федя, не убеждай. Любовь, брат, она того… Можно и убийцу, и грабителя любить.
— Николай Александрович, когда мы стояли под Ташичао, я познакомился с одной сестрицей… — проговорил Неведомский. — В отношении тебя она совершенно не умела скрыть своих чувств. Не та ли?
— Именно та, — подтвердил Свистунов.
— Гм, — покачал головой Неведомский, — серьезная барышня. Вот эта может из-за взглядов…
Логунов прислонился к полотнищу, туго натянутому и горячему.
— Не умела скрыть своих чувств, говоришь?
— Не умела. Она очаровательная. Я понимаю тебя.
Глаза Неведомского поблескивали сквозь стекла очков. Светлые волосы коротким ежиком стояли над бронзовым лицом. Ему весело было смотреть на счастливого Логунова.
— А вот племянник разошелся, — снова заговорил Шапкин. — Невеста его — дочь учителя прогимназии Бардунова, тихонькая, смирная, никогда не подумаешь, что у нее взгляды… Разные взгляды! Бог знает что он пишет — не то ее хочет застрелить, не то себя.
— Он ведь у тебя офицер, — сказал Свистунов. — Женщина, по-моему, для солдата хотя и важна, но иной раз, честное слово, неплохо, что отношения с ней расстраиваются. Сам я, как известно, бобыль. Моя холостая жизнь убедила меня, что брак — состояние очень относительное. Кто-нибудь из вас бывал в Цицикаре? Никто? Мы стояли там до боксерского восстания. Дворец дзянь-дзюня помещался в импани, сиречь в цитадели, за толщенной сизой кирпичной стеной. Дзянь-дзюня попросили выехать, и во дворце разместилось офицерское собрание. Ели и пили мы в Цицикаре обильно, а жили вообще привольно. Отъедешь на полчаса от города — фазаны, дрофы, утки, лисицы! А весной и осенью — тьма-тьмущая перелетной птицы. Однажды поехали мы компанией на охоту. Я стрелок неплохой, зафырчит петух, выкатится в воздух, как огненный шар, приложусь — падает. Настроение делается все лучше и лучше, иду себе, иду… А товарищи мои тут же в поле варят суп из фазанов… Не знаю, между прочим, лучше супов, чем из свежей фазанины. От костра несется наша маньчжурская песня:
Может, завтра в эту пору
Гром и ядра зашумят,
Ядра с ревом, пули с свистом
К нам с Хингана полетят.
Может, завтра в эту пору
Нас на ружьях понесут
И уж водки после боя
Нам понюхать не дадут.
Песня несется, а я иду к далекой квадратной колонне, — посмотрю, думаю, что это за штука, и кстати отдохну около нее в тени, потому что солнце жжет нестерпимо. У колонны, сложенной из сизого кирпича и накрытой черепичной крышей, прежде всего бросилась мне в глаза громадная черепаха. Эти черепахи, по-моему, замечательное произведение искусства. Морды у них грустные и умные, точно сожалеют они о человеческом безрассудстве. Тончайшей работы камни. Самый столб испещрен иероглифами. Вспомнил я, что это памятник местному губернатору By Ту-шаню, прославившемуся добрыми делами. Черепаха — символ долговечности. Другими словами, пусть память о тебе, добрый губернатор, живет тысячелетия! Я обошел каменный столб и сам окаменел: на земле, на короткой траве, прислонившись к колонне, сидела женщина, наша русская женщина, в белой черкеске, при кинжале и пистолете, и читала книжку.
Я растерялся. А она не растерялась, спокойно сказала:
— Здравствуйте, господин штабс-капитан, поздравляю вас с удачной охотой!
Незнакомка оказалась Татьяной Васильевной — фамилии не назову, ни к чему, — женой капитана охранной стражи. Полгода назад вышла замуж, мужа любила безумно, кроме того любила носиться по степи верхом, и непременно одна. У ней были пистолеты и легонькая двустволка — 24-й калибр, золотая насечка… Одним словом, я забыл про то, что варится суп, что я голоден. Присел на травку подле Татьяны Васильевны и отдался в ее власть. Я слушал ее голос, а голос у ней был замечательный, — не нужно музыки, не преувеличиваю! Я смотрел на ее профиль и думал: что рядом с ней произведения искусства? Лицо ее было изумительно. Я смотрел на ее руку и думал: вот люди строят дворцы, как бедно это, как нище по сравнению с ее ладонью… Одним словом, я влюбился. И что удивительнее всего — она, только полгода назад вышедшая замуж и обожавшая своего капитана, тоже влюбилась в меня. Вы посмотрите, каков я: рост средний, я — больше в ширину, чем в высоту, а это не придает фигуре стройности… Лицо — я частенько тогда смотрелся в зеркало, — как говорят, вырублено топором… В самом деле, нос, губы, лоб — все сделано как будто бы не для того, чтобы нравиться женщинам, да еще красавицам. А вот поди ж ты, влюбилась! Полк наш простоял в Цицикаре полгода, целые полгода я наслаждался неземным счастьем. А потом мы расстались. И, по правде сказать, как раз вовремя. Во-первых, капитан стал что-то подозревать; во-вторых, я чувствовал, с меня довольно. Хорошо, чудесно, божественно! Но — довольно. Когда полк выступил из Цицикара и скрылись в туманной дали городские стены, я облегченно вздохнул и затянул нашу песенку: «Может, завтра в эту пору гром и ядра зашумят…» Это была любовь очаровательная, поэтическая… а женитьба?.. Вот мой капитан охранной стражи женился… Однако не хотел бы я быть на его месте… Нет, не стоит жениться. У цивильного, живущего в городе, или у помещика, конечно, смысл в женитьбе есть. Жена у него — человек, без которого невозможен нормальный дом, дети, уважение сограждан… Ну, а какого черта жена солдату? Пусть извинит меня Василий Васильевич Шапкин.
— А я не извиню, — сказал Логунов. — Ну разве можно так, Павел Петрович!