Воронову вышел второй орден Красного Знамени. Он шагнул, взял коробочку, вернулся и всю дорогу назад держал руки по швам, как первогодок.
Голубеву дали орден Александра Невского, наверное за декабрь. Этот я видел близко впервые: серебряный, с красной эмалевой звездой и профилем посередине, на солнце он блеснул как-то по-особенному.
Кузьмину вышел орден Отечественной войны первой степени. Тюрину, к общему удивлению, медаль «За отвагу», и Аркаша хлопнул в ладоши раньше всех.
Зимину и Заболотному дали по Красной Звезде.
Потом комдив взял второй лист, и Ковригин, стоявший сбоку, шагнул вперёд. Читали Указ Президиума Верховного Совета Союза ССР. Число я не расслышал, после смотрел его в грамоте.
Прочитали моё имя целиком с отчеством, которое я за полтора года так и не научился считать своим. Дальше пошли цифры. Четыреста два боевых вылета, сто восемь воздушных боёв, двадцать восемь самолётов противника, сбитых лично. Двадцать девятая стояла на борту пятый день и в бумагу не попала, потому что писали ее в феврале. Об этом я в ту минуту и думал, больше ни о чём.
Я вышел из строя и прошёл двенадцать шагов. Орден Ленина оказался тяжелее, чем я ждал. Золото, белый барельеф посередине, и висел он на пятиугольной колодке под жёлтой лентой с красными кантами по краям. «Золотая Звезда» лежала отдельно, на вате: колодочка прямоугольная, под красным муаром, сзади штифт с гайкой. Грамоту комдив отдал последней, и её я сунул под ремень, потому что руки были заняты.
Комдив пожал мне руку и сказал что-то короткое, чего я не разобрал из-за ветра. Я козырнул и пошёл обратно.
Пётр стоял на своём месте, и, когда я встал рядом, он щёлкнул костяшкой большого пальца. Один раз, тихо. Больше он за весь строй не шевельнулся.
Потом объявили благодарность личному составу, и на этом кончилось. Разошлись быстро, потому что через сорок минут уходило дежурное звено.
Дырку в гимнастёрке я сделал сам, и криво. Гайка вмяла материю, звезда повисла углом.
‐ Погоди ты, — Кондрат отобрал у меня и то и другое. — Ты гвоздём что ли? Оно ж поползёт по краю, у тебя гимнастёрка сама на нитках держится.
Он вернулся через полчаса с двумя лоскутами кожи от старой краги, прорезанными аккуратно крестом. Один подложил с изнанки под штифт, второй под булавку колодки.
‐ Теперь сидит. Только гайку не тяни, а то материя лопнет.
Батя нашёл меня уже в темноте у капонира. Постоял, посмотрел на машину, потом на меня долгим просвечивающим взглядом, от которого мне всегда было неуютно.
‐ Третье звено с завтрашнего дня твоё. Я его с зимы за собой держал, хватит.
‐ Понял.
‐ Молодой у тебя там один с ноября. Двенадцать вылетов. — Батя застегнул шинель. — Списки на потери пишет командир звена. Своей рукой.
Вечером я перерисовывал дом набело на хорошем листе. Крыльцо на юг, сарай отдельно, наличники с прорезью, а забор всё-таки оставил, хотя Пётр и говорил, что штакетник у них не ставят, а плетут из лозы. Он подошёл, посмотрел через плечо и попросил дорисовать за домом грушу.
‐ Какую грушу?
‐ Обыкновенную. У нас во дворе стояла.
Глава 22
Третье звено я принял у Бати на подножке полуторки, и вся передача уложилась в четыре минуты. Фамилии, бортовые номера, у кого что не долечено. Про Косых он добавил отдельно, что тот с ноября, машины своей нет.
Косых был длинный сержант с большими кистями, которые он не знал куда девать, и с привычкой повторять два последних слова любой команды. Скажешь ему «идёшь справа сзади» — получишь «справа сзади». В школе за это, наверное, хвалили.
Летал он чисто и держался за ведущего будто их связали верёвкой. Третьего апреля я взял его на прикрытие войск вместо Артёма, у которого меняли шланги, и мы отходили пятьдесят минут без единого выстрела. На земле я спросил, что он видел.
‐ Вас видел, товарищ лейтенант.
‐ А кроме меня?
Он подумал и честно ответил, что ничего. Тогда я взял у Ковригина два бланка, положил перед ним карандаш и велел нарисовать землю, над которой ходили: дорогу, реку, где горело.
‐ Я не умею.
‐ Мне не картина нужна, просто набросай схему.
Рисовал он минут двадцать и сдал лист, на котором было всё: дорога, речка, село у поворота, лес. Нарисовал он это по карте, которую разглядывал перед вылетом, потому что речка у него шла не в ту сторону, а горевшего в то утро склада не было вовсе. Я положил лист на колено и ткнул в речку.
‐ Она у тебя куда течёт?
Он посмотрел, подумал и ответить не смог.
‐ А склад за селом горел до самого обеда. Его тут нет.
Я сложил лист и сунул в планшет, а на другой день дал ему такой же снова.
Наступление к тому времени выдыхалось. Четвёртого и пятого нас возили за Прут, на ясское направление, дальше пошли дожди, и по два вылета в день считалось много.
Двенадцатого Батя собрал всех у кухни и объявил, что уходим. Куда, он не назвал: маршрут был расписан по этапам, и дальше первой посадки нам знать не полагалось.
Наземный эшелон грузился двое суток и ушёл по железной дороге четырнадцатого; Ковригин расписал погрузку построчно, и наковальня стояла в списке выше половины имущества БАО. Летели тремя прыжками, с ночёвкой на втором поле, где нас накормили.
Двадцатого мы сели на новом месте. Земля тут была другая. С воздуха всё выглядело зелёным и ровным. Лес обступал поле с трёх сторон: сосняк, дальше ольха и то, что росло прямо из воды у болота.
Кондрат в этот раз вылез из транспортника почти нормальный: лёг на мешки, как закрыли дверь, и не вставал. Потянул носом и сообщил, что пахнет как в погребе. Аэродромной пыли тут не было, и дышалось намного легче.
Поле нам досталось хорошее: сухой песчаный взгорок с крепким дёрном. Землянки начали рыть в первый же день и на полуметре наткнулись на воду. Копали заново выше по склону, и всё равно к утру в яме стояла сырость, и местами просачивалась вода. Кончилось тем, что рыли на штык, а дальше наращивали стены и обваловывали снаружи, так что жильё вышло наполовину над землёй.
Режим Батя объявил ещё на посадке в трёх фразах, а полностью его читал Ковригин, когда собрался весь полк. Над своим полем не ходить. Круг не строить, садиться с прямой. За линию фронта только по приказу парами ниже трёхсот. Передатчик на перелётах и облётах держать выключенным, работать разрешалось только на боевом вылете и только по команде. Машины после посадки закатывать под сети и лапник, следы от колёс заметать. Дым от кухни до рассвета и после заката.
‐ Это как это так? — Спиридоныч встал с чурбака.
‐ Так. Обед готовить с ночи, держать в термосах.
‐ А если скиснет?
‐ Будет холодное и не скиснет.
Спиридоныч ушёл и долго еще ворчал, что кашу он готовил при трёх командующих и ни разу ещё в темноте.
Сети натягивали два дня, на кольях выше плоскостей, чтоб не ложились на киль, и вплетали лапник, меняя его каждые четыре дня: жёлтая хвоя видна сверху за километр. Ложных стоянок нам делать не велели. Зато в шести километрах за болотом стоял чужой ложный аэродром, и в первую же неделю немец отработал по нему двумя заходами. Мы слушали это из землянок.
Комары пошли к концу апреля и это было что-то с чем-то. К вечеру они вставали от болота столбом. Дымокуры жгли до темноты, потом гасили из-за того же режима, и дальше каждый спасался как умел: Артём завешивал вход парашютным полотном и всё равно вылезал утром в пятнах, я мазался тем, что выдал полковой врач, хватало этого часа на два. Спал я при этом как убитый.
Двадцать пятого подошёл наземный эшелон, шедший одиннадцать суток: Пахомыч, Клава с девчатами и Патрон, спавший всю дорогу на мешках. С ними прибыло пополнение — шесть человек, из них двое из училища, остальные после госпиталей.
‐ Ты пол не настилай сразу, — Пахомыч обошёл все землянки в первый же вечер. — Пусть выстоится. Настелешь по сырому, через неделю его выпрет горбом, и будешь ходить как по волне.