Пётр щёлкнул костяшкой и не ответил. Кузьмин посидел ещё немного, потом достал из планшета свою рамку из плекса, посмотрел на неё против света и убрал обратно.
Восемнадцатого распогодилось, и пошло по три вылета. Девятнадцатого взяли Могилёв-Подольский, наши вышли к Днестру сразу в нескольких местах и в ночь на двадцать первое перебрались на тот берег на чём попало. Двадцать второго нам приказали перелетать снова.
Новое поле лежало километрах в пятнадцати от Днестра, у дороги, оно было немецкое: бетонная рулёжка, обрубки капониров, восемь сожжённых машин по краям. Полоса цела, землянок нет. Лётчиков положили в хате у дороги на соломе вповалку, Батя лёг там же у порога. Технари ушли к сапёрам в школу без крыши, накрыв угол брезентом. Клаву с девчатами хозяйка забрала к себе за занавеску.
Пахомыч приехал двадцать третьего и в первый же вечер объявил, что здешняя земля хуже прежней, потому что в ней камень.
‐ Ты возьми ком, разотри. Чуешь? Сохнет быстро, а держит плохо.
Двадцать пятого нас подняли в семь утра восьмёркой на прикрытие войск, шедших на Бельцы. Утро было ясное, первое по-настоящему ясное за месяц, и из-за этого всё выглядело чужим. Земля лежала бурая в проталинах, а по дорогам шли на юго-запад столько наших, сколько я за войну ни разу не видел.
Немец в тот день дрался всерьёз, потому что ему было куда отходить и надо было успеть.
‐ Кама, я Граб. Западнее вас, высота три, до шестнадцати. Идут на колонны.
‐ Понял.
Восьмёрку вёл я. Внизу мы с Артёмом и Пётр с Гавриловым, выше Голубь с Мезенцевым и Кузьмин с Лапшиным. Шли на трёх с половиной, и первым я увидел прикрытие: восемь точек выше и левее на солнце.
‐ Первый, я Голубь. Верхние мои?
‐ Твои. Мы по нижним.
Мы ринулись вчетвером наискось на группу, шедшую в правом пеленге. Это оказались «фоккеры» с бомбами под брюхом, их было девять.
Первого я взял сверху в четверть и промазал, он сбросил и ушёл подо мной вниз. Пётр прошёл справа сзади по второму, и тот сбросил не туда, куда собирался. Их работа была положить бомбы на дорогу, а они скинули их в поле.
Потом сверху надвинулись те, кого держал Голубь, и небо перестало быть просторным. Я тянул за одним, уходившим со снижением на запад, и почти достал, когда вывернул на солнце. Левый глаз помутился, и я моргнул, потерял этого «фоккера» на секунду и больше не нашёл.
‐ Первый, сзади! Первый, справа сзади, двое!
Голос был Тюрина. Я бросил машину вправо и вниз через них, потому что вверх было нельзя. Трасса прошла там, где я только что был. Прижало так, что по краям поплыло серым, выровнялся я метров на четыреста ниже.
Один из них проскочил, полез вверх разворачиваться, и в этот момент подставил мне брюхо. Считать я ничего не стал. Он влез в кольцо целиком, как в оправу, и я дал длинную вдоль борта от мотора. У него встал винт, машина осела, потеряла скорость и пошла к земле, вращаясь по горизонтали.
‐ Второй, я первый. Где ты?
‐ Справа выше. Я тут.
Собрались минут через шесть все восемь и пошли домой на двух с половиной, растянувшись. Вот тогда я и почувствовал в кабине бензин. Стрелка бензиномера стояла ниже, чем ей полагалось. Я смотрел на неё, потом на часы и не мог сообразить, когда это случилось: удара я не помнил.
‐ Кама, я первый. Пробит бак. Иду с вами, но если сяду раньше, не удивляйтесь.
Считал я вслух и кусками. До дома пятьдесят минут по прямой. Расход на этом режиме я знал примерно, а сколько уходит в дыру, непонятно. Стрелка падала не камнем, значит, протектор затянуло, но не насухо.
‐ Первый, я второй. У тебя течёт снизу.
‐ Сильно?
‐ Тянется как ниткой.
Я убрал обороты до тысячи четырёхсот и пошёл со снижением. Артём висел справа сзади и молчал. Последние двадцать минут я не думал ни о чём, кроме стрелки. Она давно лежала на нуле, а мотор всё работал.
Полосу я увидел с двенадцати километров. Сел с прямой, без круга, и на пробеге метров за сто до конца мотор чихнул и встал. Машина прокатилась ещё немного и остановилась поперёк собственного следа.
Кондрат полез под плоскость раньше, чем я открыл фонарь. Вылез оттуда с чёрными руками и сказал, что дыра одна снизу, в центроплане справа, и что протектор своё сделал, только поздно.
‐ Сколько там осталось?
‐ Сейчас сольём и посмотрим.
Слили. Он поставил ведро на бетон, посмотрел в него, потом на меня, потом опять в ведро.
‐ На четыре минуты. Может, на пять.
Двадцать девятую он нарисовал на другой день, разведя краску гуще обычного, и потом ещё раз прошёлся по нижнему лучу.
Двадцать шестого мы вышли на границу. Узнали раньше сводки от Заболотного: он приехал из дивизии в обед и рассказывал у полуторки, не снимая шинели, что ночью двадцать седьмая армия вышла к Пруту и что там уже стоят пограничники и ставят столбы. Слушали молча. Потом кто-то спросил, какие столбы.
‐ Полосатые, — сказал Заболотный. — Обыкновенные пограничные столбы. Они на этом месте с сорок первого года не стояли.
Вечером по радио читали приказ Верховного. Сначала кому он обращён, потом чем овладели: Днестр форсирован, взяты Бельцы, Фалешты и Глодяны, войска вышли на государственную границу по реке Прут на фронте в восемьдесят пять километров. Потом пошли номера дивизий, которым присваивали наименование Днестровских, и список был длинный. В конце объявили благодарность и назначили салют: двадцать четыре залпа из трёхсот двадцати четырёх орудий.
Кузьмин по обыкновению считал залпы вслух и сбился на шестнадцатом. Я стоял и вспоминал, что в учебнике про этот день была фотография: пограничный столб, рядом двое и подпись в две строки. Спиридоныч ушёл к котлу, не дослушав, и полночи там чем-то гремел. Утром выяснилось, что он напёк на всех оладий.
Двадцать восьмого нас водили на прикрытие войск уже за Бельцы. На обратном курсе я прошёл над той самой рекой, петлявшей между голых ветел, и с четырёхсот метров разглядел на нашем берегу свежий накат брёвен и людей около него. Река была узкая и мутная от паводка.
В тот вечер я решил, что теперь покатится быстро, и держался этой мысли до середины апреля. Двадцать девятого пришла бумага. Ковригин ходил с ней полдня, а к вечеру объявил, что тридцатого построение и чтоб все были в порядке. Кто в чём будет стоять, он потребовал доложить ему лично и завёл под это отдельный лист с росписями.
Порядок дался тяжело. Гимнастёрки за месяц по хатам и соломе стали такими, что их проще было выбросить. Утюг нашли в селе, чугунный на углях, у старухи, к которой Ковригин ходил договариваться про молоко. Она его дала под честное слово, а потом дважды приходила смотреть, цел ли. Очередь вёл Пахомыч по списку и никого не пускал вперёд, включая себя.
Сапоги были отдельной бедой. Гаврилов взялся тереть свои мокрой тряпкой и только развёз грязь по голенищу.
‐ Дай подсохнуть, потом щёткой, — я забрал у него тряпку. — По мокрому только вгонишь глубже.
‐ Так к утру не высохнет.
‐ Высохнет, если у печки поставить. Не вплотную только.
Пахомыч, стоявший тут же со списком, немедленно объяснил всем, что вещь эта давно известная и что у них на автобазе шофёры мокрые сапоги не чистили никогда, а сушили и обмахивали, и выходило лучше, потому что щётка конская.
Комдив прилетел тридцатого к одиннадцати на У-2 и минут десять разговаривал с Батей у самолёта, прежде чем идти к строю. Строились на бетоне у края. Полк собрался почти весь: вторая половина перелетела двадцать седьмого, когда их поле, наконец, схватилось, а наземный эшелон дотащился следом, так что стояли и механики, и оружейницы, и БАО. Ветер тянул с запада. От села подтянулись женщины с детворой и старик с клюкой, очень похожий на того, что ходил слушать сводки ещё под Киевом, и мне на секунду показалось, будто он шёл за нами всю зиму.
Патрон вышел из-за капонира, прошёл вдоль всей первой шеренги, хромая, никем не остановленный, и лёг слева у самого фланга. Комдив на него посмотрел и ничего не сказал. Сначала читали приказ по армии.