Хлопнула дверь. Забегали. Со двора донеслось:
— Дежурное звено — на вылет! По машинам!
Я вскочил, натянул сапоги на босу ногу, комбинезон и вылетел в ночь. Холод хлестнул по лицу, разом прогнал сон. Над полем метались тени, кто-то тащил к машинам аккумуляторную тележку, кто-то уже сдёргивал чехол.
Голубь был у своей машины — застёгивался на ходу, злой, встрёпанный.
— Сокол! — рявкнул он, увидев меня. — Со мной. Ночью хоть раз летал?
— Нет.
— Значит, сегодня научишься. За мной как приклеенный. Потеряешь меня — садись по посадочным огням, не геройствуй. Понял?
— Понял.
Ночного полёта я боялся. Днём небо — холст, ясно видно, кто какие штрихи выводит, и сам знаешь, что делать. А сейчас это чёрная дыра, где земля и небо сливаются, легко перевернуться и не понять этого. Нас, конечно, учили, но по приборам, на тренажёре. И уже тогда я содрогался от мысли оказаться во тьме.
Кондрат вырос рядом, откуда ни возьмись, помог с парашютом, дёрнул лямку, проверил.
— Держись за огни, — бросил коротко. — И за Голубя. Он ночью как кошка.
Я влез в кабину и запустил мотор. Приборы засветились тускло, циферблаты еле видно. Голубь уже выруливал, я за ним, ловя в темноте его выхлопные патрубки — синеватые язычки пламени, единственный ориентир.
Взлетели по узкой полосе посадочных огней — три фонаря «летучая мышь», выставленных вдоль поля. Оторвался я чисто — то ли выучка Батина взяла, то ли в темноте некогда было думать телом, работал головой, по прибору. Скорость по стрелке — тяни.
Оторвался. Убрал шасси. Земля пропала совсем, будто её и не было. Остались только приборы да синие огоньки впереди — Голубь.
— Идёшь? — в наушниках его голос.
— Иду.
— Смотри на меня. Больше никуда. Верх ищу я.
Мы полезли вверх, в черноту. Чужой мотор выл где-то над нами и левее — «ночник» ходил кругами, не зная ещё, что подняли перехват, или зная и не боясь. Голубь тянул на него, набирая высоту, а я держался за его выхлопы, за эти два синих язычка, и это было всё моё небо — два огонька в бездонной тьме.
Земля дала знать о себе — по станице ударил прожектор. Голубой столб вспорол темноту, зашарил по небу, ощупывая. Второй встал рядом. Заметались, скрестились — и поймали. В перекрестье, в дрожащем голубом свете, повис он — тонкий, двухмоторный, с длинными крыльями. Разведчик. Шёл ровно, нагло.
— Вижу, — выдохнул Голубь. — Держись, Сокол. Захожу.
Прожекторы вели цель, и Голубь пошёл на неё из темноты, снизу-сзади, из мёртвой зоны. Я тянулся следом, задыхаясь от перегрузки и от того, что земли под нами не было вовсе, одна чернота.
«Ночник» рос в голубом свете. Стрелок заметил Голубя поздно — сверху потянулась к нам жидкая трасса, красные шарики поплыли мимо, левее, не достали. Голубь довернул. Короткая злая очередь — я видел, как его трассы уткнулись в тёмное крыло, в мотор. Раз, другой. От левого мотора «ночника» плеснуло рыжим. Он качнулся, завалился, потянул вниз, разматывая огненную нить, и прожекторы вели его до самой земли, пока он не ткнулся где-то за станицей, за рекой, вспухнув коротким оранжевым цветком.
— Готов, — сказал Голубь. Спокойно, буднично. — Домой, Сокол. По огням.
Обратно я шёл за ним, вымотанный так, будто сутки не спал. Посадочные огни выплыли из темноты тремя жёлтыми точками. Голубь сел первым, я за ним — по прибору, по счёту, не веря телу, доверяя только стрелке и глазу. Коснулся. Покатился. Встал.
Тишина. Мотор на малых. Сердце в самом горле.
Кондрат уже бежал к машине, лез на крыло.
— Живой?
— Живой.
— А чего белый опять?
— Ночь, — сказал я. — Земли не видать.
— То-то и оно. — Он спрыгнул, крякнул. — Ночью летать — это тебе не днём в бабки играть. Слыхал я про твои бабки, весь полк уже слыхал. — Он усмехнулся в темноте. — Самородок.
В хату вернулись под утро. До подъёма оставалось всего ничего, но никто не ложился — сна как не бывало, после такого не спится.
Голубь достал кисет, свернул, прикурил, протянул мне. Я взмахнул ладонью, мол, не надо. Руки ещё чуть подрагивали.
— Первый ночной, — сказал он. — Ничего сходил. Держался.
— За огни держался.
— За огни — это правильно. — Он затянулся. — Ночью гонору нету. Ночью все смирные. Земли не видишь — и сразу вспоминаешь, кто ты есть под этим небом. — Он помолчал, глянул искоса. — А днём иные забывают. Ты вот вчера забыл. За жёлтым коком.
— Больше не забуду.
— Все так говорят. — Он затоптал окурок. — Ладно. Сбили гада — и то дело. Разведчик был, фотографировать шёл. Отфотографировал.
За окном сереть начало. Я остановился у завалинки, сел, и мне было, странно сказать, хорошо. Не то что бы совсем, но как-то легко спокойно. Свои укладывались досыпать, наше звено разбрелось кто куда, понимая, что после боя все равно не уснуть. Они все еще были живые, родные настолько, будто я всю жизнь их знал. Гад лежал за рекой обгорелой грудой. Впереди был лётный день, круги, служба и бог знает, что ещё. Будь у меня возможность повернуть все вспять, попасть снова в какую-нибудь грозу и очутиться в родной казарме с друзьями, не уверен, что воспользовался бы ею.
Глава 7
Поле за ночь подсохло, и с рассветом нас погнали.
Батя стоял у стола с разграфлённым листом, водил мелом. Не по нам чертил — по чужим машинам. Восемь горбатых силуэтов в ряд, стрелка от них через реку, к жирному пятну на том берегу.
— Штурмовики идут утюжить колонну за Доном, — сказал он, не оборачиваясь. — Восьмёрка «илов». Наше дело — довести их туда, постеречь, пока работают, и привести обратно. Понятно ставлю?
— Понятно, — за всех отозвался Кузьмин.
— Ни черта не понятно. — Батя обвёл нас глазами. — «Ил» на выходе из атаки — как баба на сносях. Тяжёлый, тихий, брюхо голое, стрелка сзади нету. «Худой» его в хвост берёт с десяти метров, в упор, и всё. Одна очередь. Ваше дело — не дать. Верх стеречь, солнце стеречь. Сами в драку не лезьте, если горбатый цел. Ваша награда сегодня — привести домой восемь. Не семь. Восемь.
Он положил мел, отряхнул пальцы.
— Голубь ведёт группу. Шесть машин, три пары. На выход через сорок минут.
Разошлись. Я пошёл к своей.
Кондрат уже закончил — стоял на крыле, вытирал ветошью руки, глядел сверху вниз, как хозяйка на выставленный пирог.
— Заправлена под пробку, — сказал он. — Ленты набил. Радиатор не рви, командир, я тебе один раз сказал.
— Не порву.
— Смотри мне. — Он спрыгнул, крякнул. По-стариковски держался за поясницу, хотя старым не был — так, за сорок. — Горбатых поведёте?
— Их.
Он помолчал. Достал кисет, свернул, прикурил и задумался о своём.
— Тяжёлая работа, — сказал, наконец. — Хуже нет. За себя дерёшься — сам себе хозяин. А тут за чужую спину отвечаешь, а спина эта тихоходная, вниз глядит, тебя не видит. — Он сплюнул табачную крошку. — Ну, бог даст.
Пока я стоял у машины, через поле протарахтела штурмовая полуторка — из соседнего полка приехали двое, договориться о встрече в воздухе, свериться по времени и высоте. Один остался у КП с Батей, второй, помоложе, подошёл к нам, к истребителям, покурить перед делом. Высокий, худой, с обгорелыми на солнце ушами, в замасленном комбинезоне. Протянул кисет по кругу.
— Вы, значит, нас поведёте? — спросил он, ни к кому и ко всем.
— Мы, — сказал Кузьмин.
— Ну, ведите хорошо. — Он усмехнулся, но глаза не смеялись. — Мы вниз глядим, нам вверх глядеть некогда. Вся надежда на вас, маленьких.
Маленькими они звали нас, истребителей за то, что рядом с их тяжёлой тушей ЛаГГ и вправду казался мелким. А мы их звали горбатыми. Так и жили — маленькие и горбатые, одни стерегут, другие пашут.
— Первый раз колонну бить? — спросил Кузьмин.
— Шестой. — Штурмовик затянулся. — С-под Тамбова я. Дома огород, мать, невеста. — Сказал это просто, без надрыва, будто представился. — Долетим — напишу ей. Не долетим — тоже кто-нибудь напишет.