Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Батя стоял у капонира, руки на ремне.

— Второй раз, — скомандовал он напряженно. — И чтоб без козла.

Второй круг дался ровнее. Отрыв чистый, а села машина на три точки разом, без скачка. Батя пожевал ус, глянул искоса на Кондрата, потом перевёл глаза на меня.

— Ну вот. Теперь — к Голубю. Считай, дорос.

А к полудню Гуреев созвал всех незанятых на политинформацию. Расселись кто как — кто на патронных ящиках, кто на брезенте, а кто и прямо в траву повалился. Политрук развернул газету, зачитал сводку: на юге держатся из последних сил, немец подпирает к большой излучине, рубежи наши стоят большой кровью. Читал ровно, без нажима — а всё равно от того, что за словами, в груди делалось тесно. Я-то слушал, наперёд зная, во что всё это выльется к зиме.

Потом Гуреев отложил газету, заговорил уже от себя: немец, дескать, на исходе, силы у нас копятся, недолго терпеть до поворота. Знал я и это — да помалкивал: скажи такое вслух, кто ж поверит. Слушали мужики, дымя самокрутками, не перебивали. Верил не всякий, а хотелось верить каждому. Ерёма верил без оглядки, всем своим лопоухим нутром — и это в нём было хорошо. Без такой веры в те годы, пожалуй, и выстоять было нельзя.

После разошлись, и Гуреев меня окликнул:

— Соколов. Ответ твой матери отправил. И вот ещё пришло.

Опять треугольник. От той же матери, что за тысячу вёрст дожидалась сына, которого на свете больше не было. Ушел к себе в избу, развернул. Строчки прежние: грядки поднялись, соседка кланяется, отец к холодам разболелся кашлем — простыл, видимо. А напоследок: «пиши чаще, Коленька, а то сердце не на месте». Сложил, спрятал в нагрудный карман. Еще бы! Что ж, придется делать вид, что все с Колькой в порядке, и ей просто кажется.

Вечером я взялся за карандаш и написал, что кормят хорошо, служба идёт своим чередом, голова после того ушиба уже не болит. Про войну — ни словом больше, чем надо. Царапал на колене при коптилке. Рядом ещё двое пыхтели над своими листками, и у каждого где-то там кто-то ждал. Свернул, надписал адрес. Пусть ей спится спокойнее.

Ванька Лукин тем временем дописал своё письмо и протянул мне блокнотик — чёрный, в клеёнчатой обложке, с задранными от частого листания уголками.

— На, спиши, коли ещё не переписал.

Внутри карандашом, чужим торопливым почерком, были выведены стихи. «Жди меня, и я вернусь. Только очень жди». Симонов. Это наверное из июльской «Красной звезды». Я подхватил карандаш обратно и раскрыл свой тоненький блокнот в клеточку. Там уже пристроился Сурков со своей «Землянкой», списанной у кого-то ещё раньше. Строки эти я помнил почти наизусть, а всё равно стоило переписать их и перечитать будто впервые.

С Ерёмой, кстати, обошлось. В тот налёт я решил было — всё, крышка. Кровь по лицу, обмяк у меня на руках, не слышит ничего. А фельдшер потом сказал: бровь рассекло вскользь, крупный осколок мимо прошёл, только по касательной чиркнуло да взрывной волной оглушило. Кровищи ведро, а раны — на три шва. Молодость, лёгкая рука хирурга да везение. Через неделю уже бегал.

Вечером в хате он насел на меня с расспросами. Свежий розовый рубец через бровь, вата в ухе, а сам весёлый, боевой. Слышал ещё так себе, переспрашивал, подставлял здоровое ухо.

— А правда, — тянул он, — что ты Бате восьмёрку так выписал, что он белый слез? Мне Захарыч сказывал, он с земли глядел.

— Врёт твой Захарыч, — фыркнул я. — Я взлетал как мешок с картошкой. Батя чуть язык не проглотил.

— Ну взлёт — дело наживное! — отмахнулся Ерёма. — А вот руки — либо есть, либо нету. У тебя есть. — Он придвинулся, понизил голос: — Слышь, а меня-то к Кузьмину когда обратно? Я уж и слышу почти, только звенит маленько.

— Скажи фельдшеру, что не звенит, — посоветовал я. — И летай.

— Так ведь врать нехорошо, — растерялся он.

Я посмотрел на этого мальчишку, который на полном серьёзе переживал, хорошо ли будет соврать военфельдшеру, чтоб поскорее вернуться туда, где его в любой день могут сжечь заживо. И захотелось взять его за плечи. Сказать: «не спеши ты, дурак. Не рвись. Успеешь».

Но кто я такой, чтобы его убеждать? Он понимал происходящее лучше меня. Пантелеева хоронил. Сёмина хоронил.

— Соврать разок для дела — не грех, — сказал я. — Только глохни поменьше, а то в бою не докричатся.

Засмеялся, довольный.

За окном темнело. Со двора донеслись звуки гармони. Кто-то перебирал лады, потом повёл негромко. Подхватили в два-три голоса песню про синий платочек. Я её, оказывается, знал. Мать напевала когда-то. До того, как я решил, что все эти песни скучны и не про меня.

Вышел на завалинку, сел на чурбак. Небо к ночи очистилось, высыпали звёзды — те же самые, что и через восемьдесят лет будут гореть. В дальнем углу поля кто-то ещё погонял мотор на пробу — тот взвыл и стих. А у соседней хаты кололи дрова впрок, на баню: назавтра, если погода будет нелетная, обещали топить. Полено со стуком летело в кучу. Лукин рядом сел на таком же чурбаке и точил из куска оргстекла портсигар. Оргстекло было тёплое, зеленоватое, снятое с фонаря того «мессера», что свалили под соседней станицей. Ванька возил по нему напильником и приговаривал в лад движению, чуть слышно, сам для себя: «Мы. Их. Бьём». А после свернул папиросу, размял в пальцах, но прикуривать не стал — сунул за отворот пилотки.

«Строгая машина, — думал я. — Соколово тело такое же. Ни вранья не спустит, ни лени: изволь изучить заново, до последней гайки».

Гармонь всё тянула про синий платочек. Ерёма в хате негромко подтягивал, привирая слова — куда ему, недослышит. А я сидел на чурбаке, слушал и прикидывал, что завтра снова вставать потемну, снова нарезать круги над этим стылым полем. И вдруг поймал себя: а на душе-то от такой мысли не тошно, а спокойно. Видно, когда у человека есть дело, ему и вправду не так страшно.

Над полем сорвалась звезда. Чиркнула по черноте и погасла. Я проводил её глазами, поднялся и пошёл спать.

Глава 5

«Дорос», — сказал мне Батя. И тут же добавил, что дорасти до строгой машины и дорасти до боевой пары — две большие разницы. К Голубю меня приписали, это верно. Но приписать и пустить в бой — не одно и то же. Голубь свою пару берег, как скупой бережет последний рубль, и салагу в нее вставлять не спешил. «Погляжу на тебя еще», — и весь сказ. Ходи в готовности, сиди у машины, слушай эфир на КП. Притирайся. Притираться оказалось муторнее, чем летать. Второй день кряду я торчал на ящике у капонира, грыз сухую травинку и провожал глазами уходящий без меня полк. Считал, сколько ушло. Считал, сколько вернулось. Дважды не сходилось. Кондрат рядом ковырялся в моторе, насвистывал сквозь зубы что-то заунывное. Мою машину он вылизал так, что не подкопаться, — новый радиатор, свежая перкаль на плоскости, балансир подправлен. Стояла она под сетью, готовая, а я при ней вроде и лишний.

— Не егозь, — обронил он, не оборачиваясь. — Нарезвишься еще в небе-то.

Я подобрал с земли обломок оргстекла — кто-то притащил с разбитого «мессера», что упал на той неделе за станицей, и куски эти теперь валялись по всему аэродрому.

Мутноватое, желтоватое, но плотное, хорошо ложилось в руку. Оружейники из такого точили мундштуки, портсигары, гребенки. Клава вон щеголяла расческой с прорезным вензелем. Я вертел осколок и думал, что тоже надо бы выточить что-нибудь. Мундштук хотя бы. Трофей. «Мы их бьем» — вот что означала эта безделица, если по-честному.

— Дай-ка. — Кондрат, не глядя, протянул черную ладонь, забрал стекляшку, глянул на просвет. — Годится. Напильник дам, вечером покажу, как кромку снять, чтоб губу не резала. Только сперва работу.

Работа нашлась сразу. Работа тут находилась всегда. Голубь подошел перед обедом. Встал напротив, сунул руки за ремень — точь-в-точь Батина повадка, переняли друг у друга, что ли, — оглядел меня с сапог до пилотки.

— Ну, летчик. Готов? Я вскочил.

— Готов.

— Сядь.

— Он присел на корточки, поднял прутик, чиркнул по пыли черту. — Пойдем на прикрытие. «Илы» будут утюжить переправу за излучиной, наше дело — держать над ними воздух, чтоб «худые» сверху не свалились. Ты за мной. Как нитка за иголкой. Что бы ни было.

437
{"b":"979813","o":1}