— Ладно — говорю я и встаю с кровати. Включаю свет. Томоко садится на футон, прижимая одеяло к груди и смешно щурится на лампочку.
— Постольку ты у нас не спишь и спать не собираешься, проведем сегодня первый урок — говорю я: — понятно?
— Что? — недоуменно крутит головой Томоко: — ой, то есть — да, хозяин!
— Ну вот и хорошо. — я выхожу в коридор и спускаюсь вниз. Какое-то время назад к нам ходил массажист, делал «чудотворный тибетский массаж с травами», который стоил кучу денег и ни черта не помог маме с проблемами с шеей и воротниковой зоной. От него в кладовой оставалось немного… я открываю дверь в кладовку, так — вот они. Одноразовые, впитывающие влагу простыни и пеленки. И полиэтиленовая пленка, как раз чтобы постелить. Потом иду в ванную комнату, именно там у нас находится аптечка.
Поднимаюсь со всем добром наверх, в свою комнату. Томоко сидит на футоне и насторожено смотрит на меня снизу вверх.
— Вот — я расстилаю сперва полиэтилен, а потом впитывающую простынь и пеленку: — иди сюда.
— З-зачем?
— Давай мы еще раз вернемся к тому, что обсуждали — говорю я: — теперь ты не обсуждаешь, не думаешь. Ты просто исполняешь. Делаешь то, что я тебе сказал — без вопросов и уточнений. Ну… или ты можешь сказать, что с тебя достаточно и мы прекратим все это. Это ведь для тебя не просто игра? Ты в самом деле хочешь наказать себя и искупить свою вину?
— Да, хозяин — говорит Томоко и встает. На ней старая пижама Хинаты, она ей явно мала, наверное, поэтому она стесняется и ее руки слегка дергаются вверх в попытке прикрыться, но она берет вверх над своими рефлексами. Она ступает вперед и становится босыми ногами на одноразовую впитывающую пеленку, под которой простыня, под которой — полиэтилен. Надеюсь, этого хватит.
— Хорошо — я выключаю свет, открываю окно, так, чтобы мягкий полумрак срывал половину комнаты. Через некоторое время глаза привыкают к полутьме.
— Теперь — раздевайся — командую я. Тишина в ответ.
— Да, хозяин — шелестит тихий голос и она начинает расстегивать пижаму. Скидывает вверх, аккуратно складывает его рядом на пол, присев, встает, снимает с себя штаны. Распрямляется. В полутьме толком не разглядеть, но я знаю, что она сейчас стоит в одних только трусиках.
— Я сказал — раздевайся — говорю я: — полностью…
— Да, хозяин… — она снимает и трусики. Прикрывается руками, хотя все равно сейчас ничего не разглядеть.
— Руки за спину — говорю я, подходя к ней сзади. Томоко — худощавая и ее изгибы, «холмы и долины» не так уж и сильно выражены, фигура скорее андрогинная, чем женственная.
— Д-да, хозяин… — шелестит Томоко, заведя руки за спину. Я перехватываю ее тонкие запястья, она вздрагивает. Двумя быстрыми движениями я связываю ее руки мягким полотенцем — веревок в доме нет, нет и пластиковых обвязок, да и мне не надо чтобы по-настоящему ее зафиксировать, тут важно первые несколько порывов сдержать.
— А теперь я тебя убью — говорю я и правой рукой обхватываю ее шею — так, чтобы держать горло локтевым сгибом, кисть правой руки упираю в локтевой сгиб левой, а кисть левой — кладу на затылок. Удушающий прием.
Томоко вздрагивает, но стоит смирно. Я усиливаю давление, пережимая ей дыхание, перекрывая свободный ток крови к голове. Она начинает сопротивляться, пытается вырваться, но ее руки связаны за спиной, я давлю на нее сзади, я сильнее и больше, у нее нет шансов. Сперва она сопротивляется едва, но когда ей перестает хватать кислорода и она начинает задыхаться — она начинает вырываться, отчаянно борясь за свою жизнь.
— Ты же этого хотела, не так ли? — говорю я, удерживая ее в захвате и потихоньку опускаясь вместе с ней на пол: — ты же хотела умереть? Вот тебе смерть… взгляни ей в глаза… — она все еще сопротивляется, но ее движения становятся слабыми, нескоординированными, ее нога конвульсивно дергается, и я чувствую, как она наконец расслабляется у меня в руках. Отпускаю захват. По моей ноге течет что-то теплое.
Проверяю пульс, проверяю дыхание. Все в норме. Секрет усыпляющего захвата в том, что на самом деле вы не сколько перекрываете дыхание, сколько передавливаете сонную артерию. Но тут надо быть внимательным, не переборщить, потому локтевой сгиб должен быть напротив щитовидки, чтобы не перекрыть поступление кислорода в легкие.
Протираю пол, себя, Томоко — в таких случаях бывает, что непроизвольно расслабляются мышцы, контролирующие сфинктор и мочевой пузырь… слава богу что у нас тут только моча и ее немного. Переношу ее на футон, приподнимаю голову, раздавливаю у нее под носом ампулу с нашатырным спиртом.
— Ааах! — она приходит в себя с резким вздохом и подскакивает на месте. Пытается вырваться, бьет меня ладонями, я перехватываю ее руки и обнимаю, прижимая к себе.
— Тихо, тихо, тихо — говорю я: — все уже позади, все уже прошло… — Томоко тихонько скулит и начинает плакать. Я прижимаю ее к себе и смотрю в потолок. Думаю о том, что Марк Аврелий прав — все мы можем умереть в любую секунду, но на самом деле мы не понимаем этого. Говорят, что самураи в момент полной готовности к смерти — перед схваткой или сэппуку — ловили это состояние. Сатори. Просветление. Осознание. Смирение. Или как говорят здесь — кэнсё, состояние осознание своей собственной природы. Что-то говорить можно тысячу раз и миллионами слов. Но если это показать — то человек все поймет сам и сразу. Что такое слова «у меня болел зуб» — это просто слова. Ни разу не испытавший зубной боли не поймет что это такое. Точно так же и слова «смерть» — это всего лишь слова. Для таких как Томоко все это лишь игра — они связывают руки вместе и прыгают с моста, влюбленные парочки, которым не нашлось места в жизни. Но когда их находят, раздувшимися от кишечных газов — то взгляду предстает неприглядная картина. Влюбленные выдирают друг другу волосы, бьют по голове, выбивают глаза — в тщетной попытке освободиться и глотнуть воздуха. Это сильнее нас — наш инстинкт самосохранения. Просто когда человек уже прыгнул с моста, или отодвинул табуретку и повис в петле — он начинает страстно хотеть жить, но уже не может. Потому такое вот контролируемое погружение в смерть — самое то. Веселит, бодрит, пробуждает, вызывает стойкое желание жить.
Вот прямо сейчас Томоко очень хочет жить. Пусть так и будет дальше. Я отодвигаюсь от нее и смотрю на ее лицо, едва различимое в полутьме.
— Вот и все. — говорю я: — прежняя ты умерла. Сегодня родилась новая ты.
— Мне было страшно — тихо говорит Томоко, успокаиваясь: — так страшно!
— Охота жить, а? — улыбаюсь я, знаю, что она не увидит этой улыбки.
— Очень — отвечает она: — очень-очень охота. Когда ты меня… я же и вправду решила, что ты меня убьешь… мне вдруг стало так печально, что я никогда больше не увижу алых листьев осенью. Что никогда не попробую сезонные сладости зимой, а я так люблю пирожные моти… что не увижу маму… — она всхлипывает и вытирает слезы предплечьем.
— Видишь, как здорово, что ты еще жива — говорю я: — ты сможешь и листьями полюбоваться и с мамой встретиться.
— Ага. — говорит Томоко и вдруг прижимается ко мне: — и пирожные поесть.
— Точно. Пирожные. — говорю я и мы продолжаем сидеть на полу, обнявшись. Вроде все прошло хорошо, думаю я, кризис миновал. Теперь еще надо будет ей вольную выписать, дескать теперь ты новая Томоко, а новая Томоко — больше не рабыня и все. Мавр сделал свое дело. Теперь на некоторое время у нее в голове глупостей не будет, а будет — так поправим, но уже не спеша, без аврала и крайностей. Так, касаниями. Тонкая настройка души.
— Знаешь что? — спрашивает меня Томоко.
— Мм? — говорить мне лень. Как-то совсем неожиданно на меня вдруг навалилась такая усталость, что языком еле шевелить могу. Надо бы встать и в свою постель лечь, простынь и пеленку, что в полиэтилен замотал — в мусор выбросить, но сил нет. Так и сижу на полу в обнимку с одноклассницей.
— А мне теперь совсем не стыдно — говорит она: — ни за фотографию, ни за то, что я тут голая на полу сижу.