— Двадцать машин, исправных пятнадцать. Наши с утра пошли на Крымскую. Полку — прикрытие войск, район покажут по радио. Первым вылетом идут двенадцать: нижняя группа восемь, ведёт Голубь, верхняя четыре, ведёт Кузьмин. Соколов с Ситниковым — в верхнюю.
Он провёл ногтем по клеткам и поднял голову.
— Верхняя вниз не сваливается. Хоть у вас там глаза лопнут, а без команды ведущего вниз никто не идёт. Понятно, Соколов?
— Понятно, товарищ капитан.
Взлетали в темноте по трём фонарям вдоль полосы, и пыль от передних висела так, что Артём после отрыва вылез правее, чем надо, но потом догнал.
Шли на пяти. Внизу тянулись горы, ещё синие, справа впереди светлело. Горы кончились, и вместо моря под нами легла равнина с блёстками лиманов, а на ней — дым: широкий, низкий, растянутый от станицы куда-то на восток. Море осталось слева за спиной.
«Ольха» отозвалась, когда мы были на подходе.
— Кама, я Ольха. Юго-запад, двадцать «лаптёжников», высота две тысячи, прикрытие выше на тысячу.
Голубь подтвердил и повёл восьмёрку наперерез вниз и вправо. Мы остались наверху, и минуты три я работал лишь глазами: над нами пусто, солнце слева, и там ничего не разобрать.
Потом внизу началось.
Косяк «лаптёжников» стал разваливаться, от него потянулись вниз две полосы дыма. Почти сразу от прикрытия отделилась пара «худых» и пошла к Голубю сверху сзади.
— Третий, я пятый, пара идёт на нижних. Атакую.
Кузьмин качнул крылом, я перевернулся через крыло и упал.
Скорость набралась такая, что «Ласточка» задрожала, а в ушах сделалось глухо. Ведущий «худой» шёл ровно, целясь по нижним, меня он не видел, и я подошёл вплотную. С такой дистанции промахнуться трудно.
Обе пушки ударили коротко. У корня левой плоскости вспухло белое, потом рыжее. Он завалился на это крыло и пошёл вниз.
Ведомый его дёрнулся за мной и отстал. Артём остался сзади и выше, как ему было велено, и доложил, что второй уходит вниз на юг.
Мы полезли обратно на высоту, и тут я понял, чего стоит этот новый расчет: пока лезешь, ты медленный, слепой и всем виден. Гаргрот у «Ласточки» высокий, назад-вниз я не вижу ничего, и всё, что у меня там было, это Артём.
Он и крикнул.
— Сзади пара, выше! Отворот вправо!
Я толкнул ручку вправо от себя, не переспрашивая. Трассы прошли левее и выше, и я поймал взглядом жёлтые носы, уходящие в сторону.
— Молодец. Держись, набираем.
Второй раз меня навели через десять минут: с юга шли ещё восемь, ниже нас на восемьсот. Я зашёл сверху, выбрал крайнего, ударил с шестидесяти метров и промазал. Тогда я был в шоке, но на земле потом понял, что я заметил его доворот на полсекунды позже. Видимо, сказался недосып.
Домой шли на остатках, и на посадке я перелетел и катился до самого края поля.
Кондрат ждал у капонира и, пока я вылезал, обошёл машину дважды.
— Пробоин нет.
— Да ну! Не может быть!
— Сам смотри.
Все и правда было целехонько, впервые за апрель. Зато у Артёма в правой плоскости было две дырки.
Батя выслушал доклад молча и спросил, кто разрешил верхней паре вниз.
— Я разрешил, — Кузьмин стянул шлемофон и вытер лоб рукавом. — Крылом качнул. Он доложил, как положено.
— Крылом. — Батя посмотрел на него, потом на меня. — Соколов, ещё раз пойдёшь без команды — будешь у Заболотного ведомости писать. Тебе это дело знакомое.
Между вылетами на стоянке стояла та еще суета: все спешат, мешаются друг у друга под ногами. Заправщик шёл от машины к машине, шланг тащили волоком. Клава с девчатами набивала ленты прямо у капониров, накрыв короба чехлом от пыли, и гоняла всех, кто подходил ближе, чем на два шага.
— Куда встал? Отойди, ты мне пыли нанесёшь.
— Я же просто стою!
— Ты стоишь, а с тебя сыплется. Она в ленту сядет, а потом мне отвечать, почему у тебя одна пушка молчала.
Питьевую воду Спиридоныч возил с утра во флягах и держал в термосе у кухни, кружка на цепочке. К обеду она была тёплая и отдавала жестью. Я выпивал по три подряд, а через двадцать минут в кабине во рту опять пересыхало.
Гаврилова подбили во втором вылете.
Мы услышали его на обратном пути, и голос у него был будничный и очень громкий, будто он сводку читал.
— Я четвёртый, перебило управление. Вправо не идет. Иду домой.
Кто-то спросил, чем помочь. Он ответил, что ничем, и больше в эфир не выходил.
Через горы он тянул один, и на поле это выглядело так: машина шла ровно, пока ей не надо было отворачивать. На развороте заносило влево, но потом выправилась.
Полосу Гаврилов взял с первого захода, а вот удержать её не смог: на пробеге машину повело, она сошла с накатанного, зарылась в раскисшую обочину и встала слегка на нос, задрав хвост.
К нему побежали от капониров — санитар, двое из БАО с огнетушителем, Кондрат с ветошью зачем-то. Я тоже рванул и только на полпути сообразил, что машина-то может гореть и разгореться в самый неподходящий момент.
Он выбрался сам, когда мы были ещё шагах в двадцати. Сполз с плоскости, сел на землю и стал стягивать шлемофон, но руки не слушались. Лоб был рассечён о прицел, и кровь заливала левый глаз. Он вытирал её рукавом, размазывая по всему лицу.
— Живой?
— Так точно.
— Голову подними.
Клава привела его в порядок за пять минут и всё это время выговаривала ему за ремни, которые он, судя по лбу, затянул слабо. Он не спорил.
Машину подняли к вечеру. Заболотный обошёл её, присел у хвоста, потом поднялся и спросил в воздух, чем это перебило. Сам решил, что осколком, и велел снимать тягу целиком, чтобы посмотреть, где она разошлась.
К ужину Гаврилов уже рассказывал о происшедшем в подробностях.
— Я, значит, ручку вправо — а её будто нету. Пусто. Я ей туда-сюда, а она гуляет. Ну, думаю, приехали.
— А чего в эфир не сказал? — спросил Барабаш.
— А чего лезть? Все равно никто не починил бы.
Тридцатого мы сделали три вылета, и в третьем я поймал в прицел «фоккера» и не достал: он ушёл вниз с разворотом, но я за ним не рвался. Артёма к тому времени оттёрли в сторону, прикрыть меня было некому.
Первого мая построили полк, и Гуреев прочитал приказ.
Стояли в гимнастёрках — стало уже по-настоящему тепло, за двадцать. Спиридоныч к обеду выдал по второму куску сала и по кружке компота, а после обеда мы ушли на плацдарм, вернулись, и весь праздник на этом кончился.
Второго и третьего работали по два раза в день. Небо над Крымской было устроено так же, как над Мысхако, только теснее: между нами и землёй помещалось три этажа, и сражались на каждом.
Четвёртого в сводке сказали, что Крымская взята.
Я услышал это у машины от Кондрата и первым делом почувствовал облегчение, к которому давно готовился. С этим ощущением я прожил полдня.
Немцы отошли километров на десять и сели на подготовленный рубеж с лиманами по правому флангу, с минными полями и с таким количеством зениток, что о них потом говорили больше, чем об истребителях. Пятого мы поднялись четыре раза, и в первом же вылете нас встретили плотнее, чем за весь апрель. У нас в эскадрилье потеряли машину, в третьей — сразу две, и одну с лётчиком. Я вернулся с восьмью пробоинами, из которых одна прошла в полуметре за бронеспинкой.
Сколько это будет продолжаться, я не помнил. Чем кончится к лету — тоже.
Вечером я сидел на ящике возле капонира и разминал правую ногу: за четыре вылета бедро здорово немеет.
Кондрат возился под плоскостью с заплаткой, потом вылез. Банка и кисточка стояли у него на ящике с обеда — значит, он всё решил заранее и ждал только меня.
— Тринадцатая выходит, командир.
— Так и есть.
— Я вот думаю, — он потёр ладонью о штаны, — может, я её пока не буду. А как четырнадцатая будет, я их сразу две и нарисую.
Я посмотрел на него. Кондрат смотрел на плоскость и был совершенно серьёзен.
— Рисуй тринадцатую.
— Ну гляди, командир, — сказал он, покачав головой.
Рисовал он долго, слегка высунув язык, а вышла звезда чуть крупнее остальных.