– Понимаете? – человек подмигнул.
Джек не умел мигать. У него были веки, но они не двигались.
Поэтому он опять кивнул.
– Взглянете?
Почему этот человек к нему подошел? Почему решил, что он от Герета?
Потому что он похож на бандита?
Джек покачал головой.
– Потом, – сказал негромко.
– Да-да, – закивал толстяк. – Приходите потом, ближе к вечеру…
Дом неживой.
Двое прежних его обитателей – тоже.
Уходя, Джек сорвал с куста белую розу и спрятал под плащ.
Он не вернется к вечеру. Ему нужно в другое место.
Куда?
Буквы с афиши, перед которой он остановился на несколько минут, ссыпались на мостовую, перемешались и сложились в новые слова.
Эбигейл. Освин.
Эби снова изменилась.
Она всегда менялась, порой осознанно, а порой незаметно даже для себя – и лишь спустя время, оглянувшись назад, понимала, что она уже другая. Совсем другая.
Когда-то давно в Гринслее жила девочка, у которой были мама и папа, был дом, игрушки и книги. Та девочка должна была вырасти, стать завидной по меркам провинциального городка невестой, выйти замуж за преуспевающего лавочника или молодого, но всеми уважаемого священника, родить детей. Она не знала, что бывает иначе. Маленькая Эби, миленькая Эби…
Миленькой Эби не было места в Освине, и на смену ей пришла другая. Поначалу – угрюмая Эби, молчаливая Эби. Эби сама себе на уме. Тихоня Эби, старавшаяся не попадаться лишний раз на глаза дядьке или кому-то из его приятелей. Потом – смелая Эби, научившаяся сама ходить на рынок у доков. Бойкая Эби, умевшая, если надо, торговаться, или спорить, или отшить ненужного ухажера. Ловкая Эби, носившая пакеты в ломбард и записки дядькиным дружкам. Быстрая Эби, легко сбегавшая от возможных проблем…
Но однажды убежать не вышло. И появилась новая, благоразумная Эби. Она смиренно молчала на суде, жмурилась от страха, но забиралась на рычащую самоходку, не визжала при встрече с механическим человеком. Благоразумная Эби варила кофе хозяину, убирала в комнатах и выгуливала в саду большую куклу. У этой Эби была хорошая одежда, отдельная комната и вдоволь еды. Ей даже позволяли брать книги в библиотеке, и в какой-то момент она утратила благоразумие, поверив, что так будет всегда. Или не так, а еще лучше…
Эби, поверившая в то, о чем нельзя было и думать. Мечтательница Эби, придумавшая себе невозможное счастье. Дурочка Эби…
Дурочку вернули в тюрьму, и тут, в тюрьме, она опять стала другой. Эби, которой нечего терять, отчаянной Эби, ничего и никого не боявшейся…
Но отчаянная Эби оказалась еще большей дурочкой. Уж лучше бы снова была благоразумной. Меньше двух недель оставалось, перетерпела бы как-нибудь…
Боль от побоев оказалась хорошим лекарством от ненужных мыслей и желаний. Чем сильнее жгло в груди, чем труднее становилось дышать, тем больше хотелось… нет, не счастья какого-то нереального, не новой красивой жизни, деньги на которую, должно быть, лежали до сих в развалинах мажьего дома… просто жить хотелось. Воздуха полные легкие набрать и избавиться хотя бы на миг от ощущения непрерывного удушья…
Она снова плакала, но теперь уже знала почему. Плакать от боли – правильно, и эта правильность успокаивала немного.
Мама говорила, что поболит и пройдет. А еще: что ни делается – все к лучшему. Эби тоже так говорила, даже сейчас, после всего случившегося с нею. Что ни делается – к лучшему: больше она не будет дурочкой…
Осматривавший ее доктор сказал, что ей нельзя носить тяжести, но другого ничего не запретил, и на следующее утро Эбигейл, со слов охраны уже вдоволь побездельничавшую, отправили мести двор и дорожки между тюремными корпусами.
Несколько раз ей казалось, что она потеряет сознание от боли и нехватки воздуха. Даже хотела этого: тогда ее отнесли бы опять в лазарет, и, может быть, доктор снова дал бы тот порошок, после которого легче дышалось. Или хотя бы несколько минут провести в счастливом беспамятстве… Но чувства не спешили ее оставлять. Эби притворилась бы, лишь бы бросить в полчаса ставшую ненавистной метлу, но пришлось бы упасть на землю, а она не могла: боялась еще более сильной боли…
Зато на обед давали бобы. Есть не хотелось, и воняло густое варево пережаренным в залежалом жиру луком, но Эби, борясь с тошнотой, впихнула в себя всю порцию. Она помнила, как отец объяснял, смешивая микстуры, что для скорого выздоровления нужно хорошо питаться, чтобы у организма были силы справиться с болезнью. И Эби ела, потому что теперь решила быть сильной.
Сильная Эби. Ученая Эби. Битая Эби.
И повторяла про себя по привычке: что ни делается – все к лучшему.
Упрямая Эби…
Днем она держалась на одном этом упрямстве: на тушеных бобах, пресном хлебе и мутной воде, опираясь на черенок метлы… Ночью становилось хуже. Сидеть невмоготу, а стоило растянуться на койке, как, казалось, потолок обрушивался на нее и давил. Повернуться – больно. Подняться – еще больнее. Но она поднималась, скуля тихонько, утирала невольные слезы и ложилась снова. Ей нужно было спать, чтобы поправиться поскорее. Спать и есть – за неимением других средств тоже лечение…
На вторую ночь она сообразила свернуть соломенный тюфяк и устроилась полусидя. Так было легче.
На третью орала, что резаная. Оказалось, что когда кричишь, боль словно выходит из тебя, и дышится легче… А охранники позвали-таки к ней доктора, и тот, ощупав ее опухший бок – тут Эби заорала пуще прежнего, – расщедрился на еще один пакетик порошка, после которого она проспала благополучно до утра. Но на следующую ночь номер не прошел. Вместо доктора в камеру вошел караульный, погрозил дубинкой, сказал: если не заткнется, еще не так завоет… И она заткнулась. А поутру сметала с дорожек опавшие листья.
Работница из нее была никакая. Поди, постная похлебка больше стоила, чем ее труд. По-хорошему, гнать ее должны, чтобы место в камере не занимала, робу не снашивала и других арестанток не объедала… Но не гнали. А Эби потерялась в днях, считая, сколько сроку ей еще осталось…
Неизвестно на какой по счету день, а точнее, вечер, соседка по камере, та, которая чахоточная, до недавнего и словом с девушкой не перемолвившаяся, сунула Эби в руку шуршащую бумажку:
– Пожуй вот.
Внутри оказалась серая травяная пилюля.
– Пожуй, дышать легче будет, – пояснила сокамерница. – Мне помогает, и тебе поможет.
Битая Эби не верила в бескорыстную доброту, тем паче от старой больной шлюхи.
– Бери-бери. Полегчает, еще дам, – пообещала та. – Только на дармовщинку губу не раскатывай. Будешь мне утром и вечером полпайки отдавать.
На такое условие умная Эби согласилась.
Пилюля горчила, словно замешана была на касторовом масле, и этот привкус не перебивали ни чабрец, ни мята. Но дышать действительно стало легче, и Эбигейл взяла это на заметку. Выйдет отсюда – купит себе каких-нибудь снадобий, что чахоточные пьют, чтобы откашливаться получалось и мокрота не скапливалась. Только бы дядька в ее отсутствие до тайника не добрался: у нее там денег негусто, чуть больше трех рейлов отложено, но все ж ее собственные. А родственничек, за все время о ее судьбе не справившийся, вряд ли раскошелится ей на лечение.
Да и вообще Эби решила: как отойдет немного – уедет из Освина. Сначала в деревню, где когда-то с дедом жили. Осенью на фермах лишние руки не помешают, устроится. К зиме в городок какой-нибудь переберется. Комнатку снимет. Будет шитьем зарабатывать. Или куда на кухню помощницей наймется на первых порах. В прачечную – туда женщины с неохотой идут, когда выбор есть, конечно, а Эби пошла бы…
– Ну как? – спросила чахоточная.
У нее были жидкие, мышиного цвета волосы, красное пористое лицо и красные же грубые руки. Видать, потому и подумалось о прачечной.
– Хорошо, – ответила Эби, чувствуя, что ей и впрямь хорошо.
– Как же тебя угораздило так? – сочувственно покачала головой сокамерница. – С виду вроде не совсем пропащая.