‐ Живой, — ответил я. — Жениться собрался. Все у них будет хорошо.
Мать кивнула, встала к печке и переставляла там ухватом чугунки, стоя ко мне спиной.
‐ А помнишь, ты в Трубеж провалился? — спросила она и, не дождавшись ответа, засмеялась. — Десять лет тебе было. Пришёл домой весь во льду, штаны колом стоят, а говоришь, что сухой. Отец тебя на печь загнал и до утра не пускал.
Я кивнул. Она рассказывала дальше: как я вырезал из сосновой чурки самолёт с пропеллером на гвозде и он крутился на ветру на столбе у калитки, пока его не снесло во время грозы, как в седьмом классе дрался с Лёшкой Астаховым из-за голубей, а наутро мы с ним вместе чинили голубятню. На каждое «помнишь» ответа она не ждала.
Потом достала из сундука довоенный костюм, тёмно-синий, пересыпанный махоркой от моли, и велела примерить. Пиджак сел, только в плечах стал тесноват, и мать, обойдя меня кругом, сказала, что рукава отпустит, а плечи уже не переделать.
Вечером пришли соседи. Тимофей Ильич с пустым левым рукавом, заправленным под ремень, поставил на стол бутылку, заткнутую газетой, и сел. Дуся принесла миску солёных груздей. Последней пришла маленькая старуха в чёрном платке и стояла у порога, пока мать не усадила её. Это была мать Лёшки Астахова.
Тимофей Ильич разлил по стаканам, не поднимаясь, одной рукой. Первую выпили за моё возвращение, вторую за материно здоровье. Астахова к своему стакану не притронулась и всё смотрела на меня.
‐ Колюшка, а моего не встречал? — спросила она. — Лёшу.
‐ Не встречал.
‐ Бумага-то в сорок третьем пришла. — Она кивнула сама себе. — А врет эта бумага, сердцем чую, что врет.
Мать подвинула ей тарелку с груздями. Тимофей Ильич налил по третьей и выпил молча, ни с кем не чокаясь, а за ним и все остальные. Про Лёшку больше никто не заговаривал. Потом Тимофей Ильич спросил, где я войну кончил, и я ответил, что под Берлином. Он кивнул и сообщил, что его война кончилась под Витебском летом сорок четвёртого.
Когда соседи ушли, мать нашла в чемодане Клавину банку, развязала тряпицу и понюхала. Узнав, зачем и почему мне его дали, достала столовую ложку и встала надо мной, пока я не проглотил.
Проснулся я от того, что мать гремела заслонкой. Окно было затянуто морозным узором до середины, в печи трещали дрова, на столе под полотенцем остывали лепёшки. Мать, не оборачиваясь, велела умываться, пока вода в рукомойнике не остыла, и я умылся, а она подала мне полотенце с вышитыми петухами, а следом ложку Клавиного мёда.
В окно было видно, как Дусина коза пролезла под пряслом к нам во двор и потянулась к вишне. Мать выскочила на крыльцо без платка, схватила прислонённую к стене палку и погнала козу обратно.
Потом я надел гимнастёрку. Слева над карманом висела Золотая Звезда, под ней на колодках орден Ленина и Красное Знамя, а ниже в ряд четыре медали, от сталинградской до варшавской. Справа на винте Красная Звезда. Кожаные кружки под обеими гайками протёрлись почти насквозь. Я отвинтил звёзды по очереди, подложил новые кружки, из тех, что вырезал Кондрат, и затянул гайки. Третий завернул в бумажку и убрал в сундук.
Горвоенкомат помещался в двухэтажном кирпичном доме у торговых рядов. Дежурный сержант с повязкой забрал предписание и Батин пакет и велел ждать. Военком, майор с орденской колодкой на кителе, прочёл характеристику, потом заглянул в предписание.
‐ Соколов. — Он поднял глаза. — Это вашей матери мы весной дрова возили? По письму из части.
‐ Ей.
Майор полистал Батин пакет, нашёл в нём выписку из полкового списка и достал из сейфа коробочку.
‐ Медаль «За победу над Германией». В части вручить не успели. — Он развернул ко мне ведомость. — Распишитесь.
Медаль была латунная, на колодке с чёрными и оранжевыми полосками. Я приколол её тут же, между кавказской и берлинской, перецепив две крайние.
‐ На учёт поставим сегодня. — Майор написал что-то на четвертушке листа и подвинул ко мне. — В аэроклубе некому вести теорию у курсантов. Сходите, если надумаете.Я сложил записку и убрал в нагрудный карман.
На обратном пути выполнил Батин приказ. Поликлиника была в двух кварталах от дома, очередь к терапевту стояла по всему коридору, и я отсидел её на подоконнике часа два с половиной. Врач, немолодая женщина в белой косынке, услышав фамилию, подняла голову.
‐ Соколов? Отец ваш у меня лечился. — Она нашла в ящике карточку. — Капли по часам пил, аккуратно, но тут уж…
Мне она завела новую карточку. Послушав, записала что-то и велела прийти через неделю.
С вечера мать поставила тесто на пироги, а утром, когда протопилась печь, напекла их с капустой. После обеда мы отправились на Лазаревское. Она повязала новый пуховый платок и несла в кошелке два пирога, завёрнутых в полотенце. Отцова могила была у ограды, рядом с бабкиной: холмик под снегом, деревянный крест и дощечка с фамилией и двумя датами, выведенными масляной краской. Мать смела варежкой снег с холмика и положила у креста пирог. От второго отломила край, раскрошила по снегу для птиц, а остальное разломила пополам и протянула половину мне.
‐ Он в тот вечер всё про тебя говорил, — сказала она, не оборачиваясь. — На Оку хотел с тобой порыбачить сходить.
Дощечка висела на одном гвозде и немного криво, а краска на датах пошла пузырями. Я выровнял её, придержал ладонью и прикинул, что новую сделаю пошире, из струганой доски, и посажу на четыре гвоздя. Мать постояла, перекрестилась и взяла меня под руку.
На обратном пути шли мимо дальнего угла кладбища, где ровными рядами стояли деревянные пирамидки, крашенные суриком, с жестяными звёздочками наверху. Там хоронили из госпиталей, и на каждой пирамидке была табличка с фамилией, званием и датой. Мать сказала, что их и после Победы всё прибавляли.
В воскресенье я перестелил третью ступеньку. Доску нашёл в сарае, в отцовом запасе под крышей, а в ящике под верстаком лежали ножовка, рубанок и гвозди, рассортированные по жестянкам. На стене над верстаком висели на двух гвоздях отцовы удочки. Я снял чехол, размотал леску, посмотрел крючки, перемотал обратно и повесил на место. Мать вышла на крыльцо, когда я забивал последний гвоздь, встала на новую ступеньку и попробовала её ногой.
После обеда я пошёл по записке военкома в аэроклуб. Он стоял за городом у края поля: деревянный ангар, барак с классами и два У-2 под чехлами у забора. В ангаре человек десять парней лет семнадцати в стёганках и кепках разбирали на верстаке мотор с пятью цилиндрами и раскладывали детали на газете.
Начальник аэроклуба, бывший инструктор, хромавший на правую ногу, прочёл записку, глянул на Золотую Звезду и повёл меня в класс. Там на стене висел плакат с разрезом крыла, а на столе лежал учебник аэродинамики без обложки.
‐ С января возьмёте две группы? — спросил он. — Теорию полёта и самолётовождение.
‐ Возьму.
Когда я выходил, один из парней у верстака окликнул меня, держа в руке шатун.
‐ Товарищ капитан, а правда, что на «лавочкине» в лоб не страшно? Мотор впереди закрывает.
‐ Правда, — ответил я. — Если стреляешь первым.
Обратно я шёл по берегу Оки. Вода уже схватилась ледяными закраинами, а на середине течение несло шугу. На мостках у перевоза двое мальчишек рыбачили с длинными удилищами из орешника, и у одного на дне ведра бились три ерша.
В ночь на понедельник ударил мороз, и борова резали утром, пока не рассвело. Тимофей Ильич командовал одной рукой, резал Дусин деверь, кровельщик из артели, а я помогал ему держать. Потом палили щетину посреди двора, и над крышами поднимался белый дым.
Тимофей Ильич велел сразу жарить печёнку на сковороде прямо в печи, и мы ели её стоя у стола, обжигаясь, с солью и хлебом, пока мать не разогнала всех мыть руки. К обеду разнесла по соседям по куску. Астаховой отнесла самый большой и вернулась с пустой миской, обвязанной тряпкой.
Вечером, когда сало было пересыпано солью и уложено в кадушку, мать достала из-за божницы свёрток в носовом платке и развернула на столе. Там лежала сберегательная книжка.