‐ А груши за этот год подрастут, — в дыру опять просунулась рука. — Обе сразу посажу.
Последние плитки он крепил уже изнутри, сидя со мной на балке: поддевал ножом верхний ряд, заводил новую под него и насаживал выступом на рейку. Когда закрылась последняя щель, на чердаке сразу стемнело. Свет шёл теперь только из слухового окна в торце.
Оттуда было видно всё поле, стоянку с зачехлёнными семёрками, кухню с дымком над трубой и за полем чёрную полосу леса. Спиридоныч ударил черпаком по котлу, и от крыльца к нему потянулись с котелками. Пётр устроился на балке у окна и упёрся локтями в колени.
‐ Знаешь, чего хочу? Чтоб скучно было и в газете на первой странице про надои писали.
‐ Про надои?
‐ Ну, про что пишут, когда писать не про что. — Он защёлкал костяшками, от большого пальца к мизинцу. — Маша вон просыпается, если кто-нибудь сестрицу позовёт, хоть не её, хоть во сне.
‐ Отвыкнет со временем.
‐ Вот и хочу, чтоб отвыкла. — Он помолчал. — А сына в аэроклуб отдам, и чтоб его с первого раза взяли, не как меня.
Правнука его взяли в Краснодар с первого раза. Я не мог ему это сказать и смотрел на стоянку. Стариком он рассказывал нам про бои, фамилии и тот вылет, с которого всегда начинал, а я ёрзал на стуле и ждал, когда отпустят во двор. Про грушу за тем столом не звучало ни слова.
‐ А ты? — спросил он.
‐ А я к тебе приеду. Грушу пробовать.
‐ Раньше пятого лета не приезжай, угощать нечем будет. — Он усмехнулся той стороной лица, что осталась целой.
Снизу позвали. Посыльный с КП ждал у крыльца и искал глазами окна: Батя собирал комэсков. Когда я дошёл, Опарин с Юдиным были уже на месте, а командир полка держал в руках бумагу и не садился.
‐ Соседний полк, где Захарыч замом, уходит в тыл на «яки», и дивизия берёт от нас одного ведущего по налёту и счёту. — Батя глянул в бумагу. — Первым стоит Воронов, двадцать шесть, вторым Зимин.
Юдин промолчал и только переложил планшет из руки в руку. Опарин спросил, окончательно ли это. Командир ответил, что окончательно будет дня через три-четыре, а до тех пор не должна знать ни одна живая душа, и посмотрел по очереди на каждого из нас. Потом сложил бумагу вчетверо и сунул в карман гимнастёрки.
Кубань и «яки». Три года, с сорок третьего. Отец повторял это за каждым праздничным столом, и эту формулу я выучил раньше, чем узнал, где Кубань на карте. Она совпала ещё весной сорок третьего, когда под левым крылом показалось море. Теперь сходилось и второе. Бумага лежала у Бати в кармане, и в первой строке в ней человек, с которым я полчаса назад сидел на чердаке.
Следующие три дня гонял своих парами, когда поле позволяло, сидел на разборах, ел, спал. Двадцать четвёртого Пётр с Гавриловым облётывали машины после смены свечей, и я простоял у капонира до их посадки, хотя кружили они над нашим же полем. Дважды оказывался у двери КП с готовой фразой, что замкомэска посреди перевооружения не отдают, и все же поворачивал обратно, не тронув ручку.
На второй день Артём спросил, что со мной, и я соврал про зуб. Вечером он принёс от Клавы в крышке от котелка тёртый лук с мёдом. Когда Петр за столом у печки рисовал Маше на полях крышу и голову, торчащую из неё, я встал и вышел, будто что-то забыл на стоянке.
Двадцать шестого подморозило крепче обычного, и поле держало до полудня. Шестёрку подняли прикрывать понтоны южнее Кюстрина. Нижняя кромка облаков была на двух тысячах пятистах, рваная, с синими окнами.
‐ Первый, слева ниже четвёрка. Над поймой, к переправе, — доложил Артём.
На понтонах стояла колонна «студебеккеров» с брезентовыми верхами, и первые машины уже съезжали на западный берег. Мезенцеву с Нечаевым я оставил понтоны, а четвёркой развернулся навстречу.
«Фоккеры» шли низко и заметили нас раньше, чем мы успели выйти им в лоб. Они побросали бомбы в пойму, не дойдя до понтонов, на льду встали четыре грязных столба воды, и немцы потянулись вверх, к облакам, разбившись на пары. На пятой я бы их отпустил, но семёрка пошла за ведущей парой в набор так, что к кромке я вышел почти вровень с ней. Для стрельбы далековато, метров шестьсот, и они скрылись в облаке прямо передо мной. Артём шёл у меня справа и к облаку не прижимался, пока я сам не отвалил вниз.
Вторая пара отвернула к западу, и её перехватил Пётр, который был правее меня и выше. Он ударил сверху, от ведомого отлетело что-то мелкое, но дыма не было, и оба нырнули в облако. Замкомэск пошёл за ними.
‐ Назад! В облако не лезь!
Ответа не было. Гаврилов доложил, что держится за ведущим и что оба вышли за облака. Плацдарм на том берегу был узкий, минуты по прямой на запад хватало, чтобы уйти за него. Я вызвал Петра снова, потом ещё раз. Только тогда он коротко ответил, что понял, и через минуту вышел из облака километрах в пяти западнее, с Гавриловым за хвостом, и развернулся к нам. Мезенцев доложил, что над понтонами чисто. На прикрытии провисели до смены, больше никто не пришёл.
После посадки Пётр обошёл свою машину, потрогал капот и промолчал. У капонира его уже ждала Клава со своей фанеркой и спросила не про немца, а сколько он дал очередей и длинные ли. Он поднял один палец: одна, короткая. Гаврилов, проходя мимо меня, повёл ладонью плашмя: над облаком шли ровно, там никого. На разборе я при всех напомнил про облака, не называя фамилии. Воронов разглядывал столешницу и в конце кивнул.
Над поймой, пока звал Петра, я прикидывал только одно: на сколько ему хватит горючего. А на стоянке, когда от КП двинулся посыльный, у меня впервые за три года пересохло во рту.
Бумага пришла двадцать седьмого. После обеда Батя позвал меня одного, и через поле к КП я шёл, обходя лужи, которые обычно перешагивал.
‐ Зимин, — сказал Батя, едва я закрыл дверь. — Завтра с утра.
Я молчал, а он разглядывал меня, будто просвечивая рентгеном.
‐ У Воронова лист на Героя с сентября ходит, переведи его сейчас, и лист застрянет на полгода. Так я дивизии и написал.
Я вышел, постоял у крыльца и забыл, куда шёл. Мимо от кухни прошёл Пётр с двумя котелками, кивнул мне и понёс их в дом.
Опарин объявил Аркаше перед ужином. Тот выслушал, спросил куда и, услышав про Захарыча, повеселел. Потом отвёл комэска в сторону.
‐ Тюрин всё делает с запозданием в полсекунды, это я его так приучил. Если что, спрос с меня, а не с него.
‐ С тебя теперь Захарыч спросит, — сказал Опарин.
Вечером проводить Аркашу собрались к нему в дом второй эскадрильи. Лукин принёс гармонь, устроился у печки и растянул мех, ничего не объявляя. Аркаша послушал, вытер свою гармонику о рукав и подхватил. Играли «Давай закурим», и пели все, кто набился в комнату, человек пятнадцать. Гармонь вела, гармоника звучала над ней тонко и на повторе перешла в свою мелодию, и Лукин, не глядя, последовал за ней. Пётр подпевал рядом со мной, а когда кончили, потянулся к Аркаше через стол.
‐ Погляди там, что за машина, и отпиши. Может, и я бы на «яке» попробовал.
‐ Отпишу, — пообещал Аркаша.
Я встал и подбросил в печку полено, хотя та и без того была полная.
Под конец вечера Аркаша достал из вещмешка тетрадь, сшитую из накладных, полистал её с конца и положил на полку у печки.
‐ Это полку. Я её и так наизусть помню.
‐ Так Ремизов же её… — начал Косых.
‐…только до середины переписал, — закончил Ремизов.
‐ Значит, допишет, — Аркаша подровнял тетрадь по краю полки.
Утром он уехал на «бюссинге». Пахомыч вёз его в штаб дивизии, куда собирали всех отобранных, и заодно брал почту. Вещмешок у Аркаши вышел тощий, гармоника поехала в нагрудном кармане. Провожали у крыльца. Спиридоныч сунул ему в руки сало, завёрнутое в газету, Опарин пожал руку, и Аркаша забрался в кузов с колеса, не став ждать, пока откинут борт.
Тюрин держался рядом и, когда машина тронулась, поднял руку с опозданием на те самые полсекунды, так что Аркаша этого уже не увидел. Из кузова сквозь шум мотора донеслась гармоника, но что он играл, никто не разобрал.