Стрелкой показал, с какой стороны заходить, чтобы февральское солнце к девяти утра было у заходящего за спиной. Макеты обвёл кружками, живые машины квадратами и подписал, сколько в каком капонире. Бачурин взял лист, повертел его так и этак и сказал, что такого плана он ни разу не видел и что у него запрашивали не это.
‐ Не это, — согласился я. — У вас запросили, что там стоит. А это то, что увидит ведущий за восемь секунд до того, как дать по ним залп.
Он больше ничего не спросил и убрал лист к карте, в клеёнку. На втором листе я сделал профиль гряды: линию гребня такой, какой она видна с воздуха, и два ориентира, по которым эту гряду не спутаешь с соседними, кирху с острой крышей на северном конце и водокачку на южном. Между ними по верхней кромке шли отметки того, что там копали. Вторая полоса шла по гребню, метрах в четырёхстах за первой: ров в человеческий рост, ломаный, с отводами назад, и площадки под пушки через каждые триста метров.
Работали от темна до темна. Солдат там почти не было, они только размечали и ходили вдоль. Копали женщины в пальто и городских ботинках, подростки лет пятнадцати, старики в шляпах, и отдельными колоннами те, кого приводили под конвоем и уводили обратно. Лопаты выдавали на месте и на месте отбирали. Грунт на гребне был песчаный сверху и глинистый ниже. Я смотрел, считал людей, выносил отметки на схему, и мы шли дальше.
Что весной наступление пойдёт через эту гряду и упрётся именно в неё, я знал и без карты. Знал, что её возьмут. Вопрос только в цене, которую придется заплатить. За эти дни у меня получалось, что на один этот гребень выгоняют в день не меньше полутора тысяч человек.
Девятого вечером группа пошла считать, кто идёт к гребню с запада по дороге, и я пошёл с ними: отличить издали орудийную площадку от такой же пустой ямы мог только я. Легли под насыпью втроём, Матюхин, Галка и я в кювете за кустом бузины, до колеи было шагов семь. Дорога шла поверху, и всё, что по ней двигалось, мы видели снизу на фоне неба. Пролежали мы там часа два, и за это время прошли три повозки и грузовик с погашенными фарами.
Кашель напал на меня на второй повозке. Горло болело вторые сутки, и я не сдержал этот приступ. Галка перевернулась ко мне, зажала мне рот ладонью вместе с носом и держала так, что я начал было задыхаться.
Обоз прошёл, а человек, шедший за ним последним, остановился. Постоял, послушал и свернул с колеи к кусту. Фонаря у него не было, зато винтовка за плечом. На четвёртом шаге он нас увидел. Я выстрелил с семи шагов, дважды, он сел, а потом завалился на бок.
Матюхин оттащил его в кювет и закидал прошлогодней травой и снегом, винтовку забрал. Мы ушли в лес. Галка всю дорогу молчала, на ладони у неё остался след от укуса, я заметил это только утром.
На место мы не вернулись. Труп у дороги рано или поздно находят, так что засветло группа снялась и ушла на два гребня севернее в такую же лесосеку. Новая лёжка стояла над дорогой от фольварка. Бачурин выслушал старшину и объявил решение.
‐ Отправлять его будем. Вон как кашляет.
Десятого днём меня оставили при Галке. Она проверяла антенну: провод у них был растянут между двумя жердями.
‐ Держи ровно, — велела она. — И не води, а то приём поплывёт.
‐ Держу. Пять палок, приём устойчивый.
Она подняла голову от катушки и посмотрела на меня.
‐ Каких палок?
‐ Наших. Деревянных, — я показал на жерди. — Две тут, три в запасе.
Галка засмеялась, сказала, что у лётчиков всё не по-людски, и через минуту забыла. Площадка была видна отсюда вполоборота и километрах в трёх, а дорога лежала прямо под нами. Одиннадцатого, едва стало видно землю, над гребнем прошли «горбатые». Штурмовиков было шесть, они шли низко в затылок друг другу и на площадку заходили с запада, оттуда же, откуда садились немцы. Я лежал в трёх километрах и смотрел на это снизу. Третий год я ходил ярусом над такими же полями. Снизу все выглядит иначе. Земля мелко дрожит прежде, чем доходит звук, и он обрушивается так, что не разобрать, где мотор, пушка, где что горит.
Они сделали три захода и ушли на восток так же низко. На поле осталось четыре костра, дым от них лёг вдоль земли и не поднимался. Рабочая команда была в этот час ещё на дороге. Держали их на фольварке в трёх километрах и гнали колонной, едва начинало сереть. Внизу под нами было видно, как колонна встала, рассыпалась и повалилась в кювет по обе стороны, а конвойные бегали вдоль неё и орали. Пролежали они так минут двадцать, потом их подняли и погнали обратно к фольварку.
Уходил я один и в ту же ночь. Схему по радио не передашь. Так я стал курьером, и это была единственная причина, по которой меня вообще повели за реку.
Прощались коротко и по делу. Бачурин отдал мне документы и Звезду, завёрнутые в ту же клеёнку, и назвал пароль, согласованный с той стороной радиограммой накануне. Матюхин проверил, как у меня лежат оба листа, и переложил их в разные карманы.
К реке вышли в третьем часу. Шугу несло сплошняком, пласты шли с шорохом и стучали друг о друга, меж ними чернела вода. Лодку держали в камыше двое наших. Я назвал пароль, они ответили условленным словом, а старший потребовал ещё и второе, которое мне дали отдельно. Матюхин дождался, пока всё это кончится, тронул меня за плечо и ушёл в темноту, не оборачиваясь. Всё было сделано правильно и по порядку, без единой заминки, и всё равно мне было страшно.
Гребли двое, третий стоял на носу и отталкивал шугу веслом от борта, не давая пластам сомкнуться вокруг бортов: стоило бросить, и лодку зажимало льдом. Меня посадили на дно и велели не двигаться. На середине её всё-таки развернуло и протащило боком вниз метров двести, пласт льда всё это время плыл впритирку с бортом и скрёб по нему. На том берегу меня приняли, довели до землянки и дали горячего. Только тогда я почувствовал, что руки занемели.
В полк я попал двенадцатого к вечеру. Поле раскисло окончательно, никто никуда не летал, и по стоянкам рядами стояли сданные «лавочкины», те самые пятые, на которых мы отвоевали полтора года, с зачехлёнными моторами и снятыми аккумуляторами. У дальнего капонира стояла незнакомая машина: обводы те же, а воздухозаборники у корня крыла, и тоннель маслорадиатора из-под капота переехал под кабину. Возле неё ходил Кондрат. Увидев меня, он вытер руки о ветошь, посмотрел, кивнул и полез обратно под капот, а через минуту вылез и сказал, что машина принята полностью.
Пётр подошёл, постоял рядом, подержал меня за плечо и отошёл, так ничего и не сказав, он водил эскадрилью всю неделю и дважды летал за реку искать, хотя Батя запретил. Артём увидел меня от кухни, поставил котелок, повернулся и пошёл в поле, не сказав ни слова. Вернулся через час, и вид у него был такой, будто восемь суток пропадал он, а не я. Потом он сел рядом и спросил только одно: видел ли я, как он уходил, и понял ли, что горючее у него кончилось.
Ковригин пришёл в дом последним с папкой под мышкой. Он вынул из неё бланк, заполненный от руки, и бросил его в печь.
Тринадцатого за мной приехали из дивизии. Объяснительную я писал от руки, три с половиной листа. Спрашивали по порядку: где сбит, чем сбит, кто видел, где сел, что уничтожил, кого встретил, когда, при каких обстоятельствах и кто может подтвердить. Человек за столом делал свою работу спокойно, без нажима.
Отдельно он спросил про машину.
‐ Почему не сожгли?
Я объяснил про дым, открытый луг и двадцать минут. Он записал слово в слово, перечитал, дал перечитать мне и попросил расписаться. Потом сказал, что заключение даст, когда придёт подтверждение из разведотдела фронта, а до полётов ему дела нет: это решает командир полка.
Без полётов я просидел два дня. Четырнадцатого Батя вызвал меня к себе, посмотрел долгим взглядом и сообщил, что с завтрашнего дня я в строю.
‐ А бумага?
‐ Бумага придёт. Рапорт я подал утром, допускаю тебя своим приказом, и в приказе так и написано: под личную ответственность командира полка.