‐ Первый, я шестой. Западнее моста над лесом четверо. Идут низко.
Я развернулся и сначала ничего не увидел. Они шли по речной пойме на бреющем, четыре точки вровень с берегом, и заметны были только по теням, которые бежали по светлому песку отмелей.
‐ Понял, вижу. Шестой, ты за верхними. Второй, за мной по нижним.
У двоих передних под фюзеляжем висело по бомбе. Им оставалось перед мостом подскочить на горке метров на двести пятьдесят, отработать по цели и уйти низом, на всё это уходило секунд двадцать. Я разменял высоту на скорость и пошёл вниз наперерез, забирая правее, чтобы выйти на переднего не сзади, а сбоку и сверху, откуда его не прикрывает пара.
Он рванул вверх, как я и думал, только раньше, чем я рассчитывал, и мне пришлось доворачивать через крыло. К сиденью прижало будь здоров. Я вынес точку на полкольца вперёд по его носу и дал. Ударила одна пушка, вторая молчала, и понял я это уже на выходе.
Очередь всё равно легла куда надо: по мотору и дальше по фонарю. С него сорвало капот, «фоккер» перевалился на спину над самой водой и вошёл в пойму плашмя, подняв стену воды и чёрной грязи. Рвануло там или нет, я со своего разворота не разобрал.
‐ Второй, у меня одна не бьёт. Держись правее.
Артём дважды щёлкнул кнопкой. Второй бомбовоз к этому времени уже сбросил, не доходя до моста, и я успел увидеть, как на насыпи метрах в трёхстах за краном рванули клочья земли.
Верхняя пара свалилась на нас сверху сзади, и Косых с Ремизовым их не удержали: одного отвернули в сторону моста, а второй прошёл между ними и пристроился мне в хвост. Я его не видел.
‐ Первый, сзади! Сзади близко!
Голос был Ремизова, он крикнул так, что я рванул ручку раньше, чем понял куда надо. Трасса прошла выше и правее, меня уронило на крыло и понесло вниз, к пойме. Земля приблизилась быстрее, чем я хотел: под мной пошли верхушки, и я выровнялся метрах в двадцати над водой, задев тенью песок.
Немец за мной вниз не пошёл. Проскочил сверху, набрал высоту и оттуда развернулся на второй заход, этих секунд мне хватило. Я прижался ещё ниже и пошёл вдоль поймы по её изгибам, на такой высоте он мог бить по мне только сверху и сзади, а на выводе непременно зацепил бы деревья. Позади меня раз хлестнуло по воде.
Потом он бросил это дело. С одной пушкой и с моей скоростью после всего этого гоняться за ним было бы глупо, и я не стал. Он ушёл на запад.
‐ Не преследовать. Собираемся над мостом.
Артём успел дать вдогон второму бомбовозу и утверждал потом, что видел дым. Этого никто больше не видел, и записывать не стали.
Движение по линии встало на пять часов. Яму засыпали, шпалы подвезли к вечеру, и к полуночи участок открыли.
На земле Клава полезла на плоскость, как только я откинул фонарь.
‐ Меченый. Сколько очередей и какой длины?
‐ Две. Первая с полсекунды, вторая длинная, секунды на полторы. Правая после первой замолчала.
Она полезла в лючок, не дослушав. Через полчаса пришёл оружейник и доложил, что в пушке всё чисто, а давления в системе нет и половины того, что положено; цифру он назвал, я её тут же забыл. Кондрат к тому времени уже лежал под фюзеляжем с мыльной водой и кистью. Набили давление, и пузырь встал не на резьбе, а на самой трубке у штуцера, только откуда именно, было не понять. Трубку он снял, обезжирил, промазал мелом с керосином и оставил, а к обеду назавтра позвал смотреть: по белому вдоль трубки проступила тёмная волосина в полтора сантиметра.
‐ Завод, — объявил он и подал мне трубку, будто я мог там что-то разглядеть.
Тридцать первую звезду он вывел на другой день, дождавшись, пока с линии позвонят и скажут, что у поймы в двух километрах лежит тот самый. Постоял, померил пальцами до киля и сообщил, что дальше хватит ещё на три, а потом придётся думать.
Разбор я в тот раз провёл не так, как привык. Раздал всем четверым по листу и велел нарисовать бой: где кто был в момент, когда я пошёл вниз, и где через минуту. Косых сдал первым и почти правильно. Ремизов нарисовал себя там, где его в тот момент быть не могло, посмотрел на чужие листы, сообразил и покраснел.
‐ За мной ты присмотрел, — я сложил его лист вчетверо. — А себя на схеме поставил там, где тебя не было. Смотри за мной и держи в голове, где ты сам. Иначе однажды крикнешь и влезешь под ту же трассу.
Про то, что он мне, скорее всего, спас жизнь, я не сказал ни ему, ни при нём. Вечером у землянки это сделал Артём: подсел к нему на ящик и минут пять рассказывал, как со стороны выглядела та трасса и куда она шла. Ремизов слушал, кивал и шагал пальцами по косяку вверх, будто занят делом.
Двадцать третьего привезли почту и пачку газет за неделю. Ковригин разложил их по числам, ту, что за восемнадцатое, подержал на вытянутой руке дольше обычного и протянул мне.
Читал я стоя, у котла, и человек тридцать слушали. Семнадцатого июля по Москве провели пленных. Пятьдесят семь тысяч с лишним колоннами от Ленинградского шоссе через город, шли они несколько часов, и по обеим сторонам стояли москвичи.
‐ Пятьдесят семь тысяч, — Ремизов посчитал что-то в уме. — Это ж как наших четырнадцать у кухни, помноженное…
‐ Не считай, — Кузьмин перерастал подпевать себе под нос. — Собьёшься.
Спиридоныч стукнул черпаком по краю котла и заметил, что кормить такую ораву — это ж сколько котлов надо.
А я стоял с газетой и думал совсем не о том. Фотографию с этой колонной я видел в учебнике: разворот, мостовая, люди по краям тротуара. И вот это случилось на прошлой неделе за восемьсот километров отсюда. В полку об этом говорили до конца ужина, а потом Гаврилов завёл разговор о том, что мыло опять выдали дегтярное.
Двадцать четвёртого пришёл пакет из дивизии, и в нём был приказ. Эскадрилью за мной закрепили, и слово «временно» из фанерки Батя стёр рукавом при мне.
‐ Ведомости теперь твои по-настоящему, — он сворачивал самокрутку и на меня не смотрел. — И списки тоже твои. Понял?
‐ Понял.
‐ Списки твои, — он повторил это и посмотрел прямо в глаза.
Потом добавил, уже сворачивая разговор, что по штату на эскадрилье капитан, как у Голубя и было, а у меня старший лейтенант с апреля и полгода выслуги выйдут только к октябрю.
В тот же вечер я отчитался по своим двум фамилиям. Матери Дегтярёва письмо ушло в срок, ответа пока не было. А матери Ткачука я в тот вечер, наконец, написал то, что не хотел сначала: писавший ей раньше был наш политработник Гуреев Илья Тимофеевич, погиб первого ноября на аэродроме. Три строчки, а сидел я над ними час. Ковригин вписал дату в графу и ничего не сказал по существу, только спросил, точно ли я поставил отчество.
Двадцать пятого нас перебросили вперёд на сто двадцать километров на выгон у шоссе за сожжённым местечком: лететь двадцать минут, наземным двое суток.
С наземным эшелоном внезапно приехала корова. Как она к ним попала, Спиридоныч объяснял трижды и каждый раз с новыми детялями. По последней версии она вышла на дорогу сама с обрывком верёвки на рогах и пошла за телегой, и он её не звал. Ковригин, услышав про это, потребовал бумагу: откуда взята, у кого, есть ли хозяин. Бумаги, естественно, не было. Тогда он завёл строку в ведомости и отправил запрос в сельсовет. Он там и правда был — председатель, стол и половина хаты. Через неделю оттуда пришёл ответ, что скот по округе не учтён, заниматься этим пока его некому, а если хозяйка объявится, они сообщат. Ковригин подшил ответ к своей строке и остался доволен.
‐ Пиши: корова, одна, — диктовал он Спиридонычу и заглядывал через плечо. — Партизанка это что?
‐ Кличка.
‐ Клички в ведомость не пишут. Зачеркни.
Доила её Клава, потому что больше никто не умел, молока выходило литра четыре. На полк это было ничто, и Спиридоныч сливал молоко в бидон и держал для санчасти, а что оставалось, отдавал по кружке тем, кого фельдшер назовёт.
Двадцать шестого вечером было тихо. Вылетов дали два, оба пустых, и после ужина человек десять сидели на брёвнах у крайнего капонира, и народ разговорился, что делать после войны.