Второй прошёл над нами и рванул вверх, на него сразу свалился Пётр. Я этого не видел, так как крутил головой и искал вторую пару, она ведь явно должна быть.
Пётр за ним потянулся вверх дальше, чем стоило, и Гаврилов двинул следом, потому что нельзя бросить ведущего.
‐ Воронов. Наверх, к группе, — сказал Голубь сверху, и голоса он не повысил даже теперь.
‐ Пятый, сзади чисто, — Артём висел где положено. — Я слева.
Вторая пара действительно была, выше на полторы тысячи, вниз она так и не пошла. Постояли, посмотрели и ушли на запад. Почему так бывает, каждый объясняет по-своему: то ли горючее на исходе, то ли приказ, то ли просто в тот день не захотелось.
Одному Илу всё-таки досталось. Он вышел из круга с дымом из-под правого крыла, тянулся к реке и терял высоту метр за метром. Я подошёл к нему справа и держался рядом, а Артём сзади и выше. Стрелок у него в кабине шевелился и один раз поднял руку.
До реки он не дотянул. Сел на брюхо на луговине между воронками километрах в четырёх, не дойдя до воды, и проехал, задрав хвост, метров сорок. Мы прошли над ними дважды. Оба вылезли — сначала стрелок, потом лётчик.
Дома я вылез из кабины и первые шаги делал не спеша, чтоб размять бедро. Кондрат этого не заметил или сделал вид, а Артём глянул и промолчал. Кашель начинался обычно после ужина. Пыли тут было меньше, чем в Донбассе, зато с реки тянуло сыростью.
Первого нас подняли в семь на смену над переправой, и мы не увидели никого. Над водой висела дымка, солнце било в неё снизу, и река от берега до берега светилась так, что любо-дорого. Сорок минут я крутил головой, считал под собой баржи и по три раза проверял, где Артём. Сели в одиннадцать.
Ночами к тому времени уже подмораживало. Ноябрь на правом берегу начался с северного ветра, и рубец на лице снова дал о себе знать. В тепле землянки отпускало через полчаса, а на поле возвращалось. Я к этому притерпелся за год и научился не трогать лицо лишний раз, от этого только хуже.
Кондрат встретил меня у капонира с чехлом наперевес и сообщил, что масло с утра идёт густое, пора переходить на зимний режим, а зимнего масла на складе нет и не будет до декабря.
К одиннадцати к нам приехали с благодарностью. Трое зарулили на трофейном «опеле», выкрашенном в зелёный поверх старой краски. Тот самый лётчик, стрелок с рукой на косынке и их замполит. Привезли повидла, про которое Пахомыч сказал, что это брюква, коробку эрзац-кофе и ящик с шестью банками свиной тушёнки.
Спиридоныч сварил кофе на всех в ведре и потом сказал, что ведро после этого выпаривал дважды.
‐ Ну и гадость, — объявил Пахомыч, допив.
‐ Так ты вторую кружку зачем берёшь?
‐ А чтоб распробовать до конца.
Что бывает кофе из желудей, я знал, но говорить не стал. Кузьмин уже объявил, что это цикорий, а Мезенцев настаивал будто каштаны, и спорили они так увлеченно, что жалко было мешать.
Патрон в те дни таскал к землянке оружейников немецкие гильзы. Они были другого калибра, длиннее наших, и он сложил их отдельной кучкой.
Почту привезли в полдень. Полуторка пришла с левого берега, с ней ехал Гуреев — он с ночи мотался за реку в дивизионные тылы — и не стал ждать, пока мешок отнесут на КП, а полез в кузов прямо там, у края поля.
Тревогу дали, когда он уже спрыгнул. Их не увидели вовремя. Восьмёрка «лаптёжников» шла с юга, низко вдоль балки, а прикрытие держалось выше и позади. Наблюдатель на посту разглядел их, когда до поля оставалось меньше минуты. Дежурная пара — Голубь с Мезенцевым — взлетала уже под разрывы.
Я в тот момент шёл от своей машины к КП метрах в двухстах от полуторки и увидел, как первый переваливается через крыло над западным краем. До капонира было столько же назад, сколько вперёд до щели, и я не успевал ни туда, ни туда.
Голубь оторвался за секунды до того, как на полосу обрушились бомбы. Он не ждал ведомого, сразу после отрыва убрал шасси и ушёл вправо с разворотом на высоте метров тридцати, чтобы уйти из-под линии пикирования. Мезенцев двинулся следом, когда разрывы уже встали поперёк полосы, и вылетел из этой стены земли и дыма левее, чем должен был. Как он это проделал, никто потом не мог объяснить.
На второй круг немцы не пошли. Отбомбились с одного захода, растянувшись цепочкой: первые положили по стоянке третьей эскадрильи, последние — вдоль рулёжки, где стояла полуторка и минуту назад собирался народ за письмами. Разбежаться успели не все.
Потом прошлись по полю двое из прикрытия с бреющего. Это было даже страшнее, потому что бомбу хотя бы слышишь. Я лежал в канаве у капонира, вжимаясь щекой в землю. Когда стихло, в ушах стоял тонкий звон, и сквозь него я услышал, что кричат у полуторки. Она горела. Мешок с почтой лежал в стороне в траве, часть писем разнесло по краю поля.
Гуреев лежал на спине в десяти шагах от кузова, рядом с ним сидел на корточках посыльный из штаба, мальчишка лет восемнадцати, и держал его за рукав обеими руками. Он говорил быстро, что они стояли у борта, он повернулся посмотреть, откуда воет, а его Гуреев взял за шиворот и бросил в канаву, сперва он даже не понял, кто это сделал.
Я опустился рядом и понял, что поднимать нашего политработника нельзя. Гимнастёрка ниже рёбер была разорвана и по ней стремительно расползалось темное пятно. Левый сапог смотрел носком в землю, а колено при этом лежало ровно. Я стянул с себя куртку и накрыл его до груди. Прибежала Клава с санитарной сумкой, встала на колени с другой стороны и стала перетягивать выше колена. Руки у неё не дрожали, и я старался смотреть только на них.
‐ Соколов. Соколов, ты? — Гуреев очнулся.
‐ Я. Лежи, не шевелись.
‐ Пить.
Пить ему было нельзя. Я разорвал свой перевязочный пакет, отмотал от бинта конец, смочил из фляги и провёл ему по губам. Он потянулся за ним подбородком и попросил ещё, я провёл снова.
‐ Кто ещё? Кто ещё лежит?
‐ Никого, — соврал я. У третьей стоянки в это время выносили моториста, и было ещё пятеро раненых, из них двое тяжело.
Он полежал, глядя в пустое небо.
‐ Почту… разнеси. Собери и разнеси. Воронову два. Два Воронову, я смотрел.
‐ Разнесу.
‐ Ситникову нет ничего. Опять. Ты ему… ты как-нибудь помягче.
Артём стоял в трёх шагах позади, я его не видел, но слышал, как он дышит.
‐ Коробка где? Коробка.
Коробка лежала у колеса в траве. Жестянка из-под чая с китайцем на крышке. Осколок пробил её насквозь, и китайца разорвало поперёк.
Я вложил её ему в руку. Пальцы легли сверху, но не сомкнулись.
‐ В ней адреса. Адреса в ней и тетрадь. Дегтярёву матери я не дописал… Тебе говорю, потому что ты про Дегтярёва рассказывал. Больше некому.
‐ Допишу.
‐ Ты не по бумажке. Слышишь? Не по бумажке пиши, они это сразу видят.
Прибежал врач, разрезал гимнастёрку, посмотрел секунду и полез в сумку за шприц-тюбиком. Уколол в бедро, наложил повязку поверх, подоткнул мою куртку с боков и сказал мне, чтоб я его не двигал. Потом поднялся и пошёл к третьей стоянке, где кричали. По тому, как он поднялся, я всё понял. Гуреев заговорил спокойнее.
‐ Жене моей напиши, что не мучился.
Я ждал, когда он повторит или скажет еще что. Он смотрел куда-то мимо моего плеча, я держал его руку с коробкой и говорил, что напишу, разнесу почту сегодня же. Он один раз кивнул, и его рука в моей руке стала тяжелее, чем была.
Клава сидела на пятках и молчала. Потом собрала свою сумку, встала и пошла к землянке оружейников.
Убило в тот день двоих: Гуреева и моториста из третьей эскадрильи, восемнадцати лет. Сгорела одна машина, две посекло осколками. Полуторка выгорела до рамы. Осколок пробил поварской котёл в двух места. Спиридоныч потом дня три говорил об этом, потому что это было легче, чем вспоминать остальное.
Голубь с Мезенцевым догнали немца километрах в тридцати и одного сбили. Про это тоже сказали вечером.
Похоронили второго числа за селом у ветряка. Батя сказал лишь пару слов, которых я из-за ветра не расслышал, и надел шапку, когда уже закапывали. Наградной посмертно он писал сам весь вечер и вслух заметил только, что в дивизии срежут.