Помидоры были мелкие, тёплые от солнца и лопались в руках. Я съедал за раз штук восемь, потом обед, потом добавку, и Спиридоныч на меня смотрел с уважением, как смотрят на хорошую лошадь.
Арбуз он привёз один. Здоровенный, треснувший с боку. Резали его на крыле у крайней машины на девятнадцать частей. Гаврилов стоял над ножом и следил, чтобы делили честно. Досталось всем по узкой дольке. Ерунда по большому счету, но я помню тот арбуз до сих пор лучше, чем половину боёв за сентябрь.
Клава к нам на поле пришла на третий день ругаться.
‐ Меченый, у тебя в казённике пыли на палец. Ты её что, специально возишь?
Угольная пыль и правда просачивалась всюду: в лючки, затвор, под ленту. Клава завела такой порядок — после каждого вылета стволы чехлить тряпичными манжетами, а лючки не открывать без надобности. За нарушение пилила лично. В тот день она прогнала обе мои пушки немецкой щёткой из томаровского ящика, а меня посадила рядом держать фонарь.
На второй день Гуреев отдал мне записную книжку. Она была немецкая, ещё томаровской добычи, в клеёнчатой обложке, листы в клетку. Первые четыре страницы исписаны чужой рукой — столбики цифр и фамилии. Гуреев их аккуратно вырезал ножом, и книжку принёс мне.
‐ Ты нарисуй что-нибудь для листка. Механиков, например, они у меня третий месяц не отмечены.
Рисование в той жизни это было чуть ли не единственное, за что меня хвалили без оговорок. Здесь оно пригодилось неожиданно: за первый год я извёл на самолёты и чужие портреты столько бумаги, что представить сложно. Просили все: кто-то домой отправить, кто-то так, на память.
В тот вечер я сел на бруствер и стал рисовать. Кондрат стоял на плоскости и вытирал тряпкой воздухозаборник — он делал это каждый вечер, я его в таком виде видел раз двести. А все равно оказалось, что нарисовать это трудно. Не машину — её я мог с закрытыми глазами — а то, как он стоит: одна нога согнута, плечо вниз, локоть отведён. Я испортил два листа и только на третьем уловил позу.
Дальше пошло само собой. Спиридоныч с меринком и бачком, на котором мелом написано, до какого уровня наливать. Патрон, тащащий гильзу и заваливающийся на бегу. Клава с щёткой, забравшаяся в открытый лючок по локоть. Нюра со свёрнутым полотнищем через плечо.
Потом я перевернул страницу и нарисовал Гриньку, бегущего за полуторкой. Его я рисовал по памяти, и вышло плохо, потому что лица я уже не помнил. Только пряжку на верёвке у него на шее и тот топор. На следующей странице получился Барабаш — вот его я вспомнил целиком, с ямочкой на подбородке и с этой его фишкой рассказывать, разводя руками.
Артём заглянул через плечо и минуту молчал.
‐ Здорово получилось! А меня нарисуешь?
‐ Тебя я уже весной рисовал.
‐ Так то весной…
Нарисовал я его через день, у машины, и он отправил портрет матери в тот же вечер, свернув вчетверо и переложив бумагой, чтоб не потерся.
Задачу на разведку Батя поставил восьмого.
‐ Пойдёте парой. Надо знать, что у немца на дорогах за Барвенковом и где он сажает свои. Пройдёте низко. Если по вам откроют огонь — тем лучше, значит, есть что прикрывать. Место запомнить и доложить точно.
Он посмотрел на меня строго.
‐ Точно, я подчёркиваю. А не «примерно у переезда».
Взлетели в семь двадцать. Шли на двухста метрах, потом опустились ещё, и я вёл Артёма над самой стернёй, ориентируясь по дороге и по железке. Внизу мелькало убранные и неубранные поля, чёрные квадраты пожарищ, стадо, разбежавшееся от нас в стороны, и один раз — бабы на огородах, которые даже голов не подняли.
Первую батарею мы нашли на пятой минуте. Прошли над развилкой, и справа сзади встало четыре разрыва, мелкий калибр с недолётом.
‐ Пятый, справа от дороги, у копны. Четыре ствола.
‐ Вижу. Держись.
Мы прошли вдоль дороги, и по нам пальнули ещё в двух местах. Раз даже из тридцати семи миллиметров, и работали они с упреждением. Я бросил машину вниз и вправо, вышел из-под трассы, и мимо кабины мелькнуло уж очень близко. По фонарю щёлкнуло, и слева по плексу разбежалась белая звезда. Смотреть туда стало бесполезно: трещинки преломляли солнечные лучи и слепили глаза. Секунды три я вёл машину по правому борту и по приборам, потом приноровился заглядывать поверх неё.
Дорога была забита. Не колонной — обозом, повозками, скотом, между ними стояли машины, и всё это тянулось на юго-запад километра на четыре. Я запомнил развилку, мост, отметку у высоты и то, что у самого моста стоят зачехлённые стволы.
А на обратном пути нам попалась «рама». Она ходила восьмёрками над нашим передком спокойно и деловито на полутора тысячах и корректировала — там с утра работала артиллерия. Пехота эту тварь ненавидела больше всего, и я её понимал: пока она висит, накрывают всё, что шевельнётся.
‐ Второй, я атакую. Прикрой сверху.
Первый заход я запорол. Подошёл сзади снизу, как учили, а она в последний момент завалилась в разворот с креном градусов под шестьдесят, я проскочил. Стрелок из задней гондолы бил всё это время длинными очередями и попал. Потом Кондрат нашёл две дырки в правой плоскости, у самого закрылка.
Второй заход я строил уже спокойнее. Дал ей выйти из разворота, зашёл справа сверху, взял прицел с упреждением и дал длинную с полутора сотен, а потом ещё и короткую, но ближе. Правый мотор задымил, потом сорвало капот. Она пошла вниз с креном, и левая балка сложилась ещё в воздухе.
‐ Есть! — заорал Артём. — Пятый, есть, она горит!
Подтвердили её в тот же день и с земли, и по телефону: артиллеристы, над которыми она висела, дозвонились до дивизии сами и просили передать спасибо. Гуреев эту фразу потом зачитал всему полку.
Кондрат полез было с банкой краски сразу, но потёр борт пальцем, посмотрел и объявил, что на угольную пыль краска не ляжет.
Дежурство у машин начиналось в четыре утра. Из землянки выходишь в темноту и в холод — в сентябре в степи к утру выстывает так, что уже не веришь, что днем может быть жарко. Роса на чехлах, на бруствере, сапоги мокрые до колена, пока дойдёшь. Кондрат уже там, стянул чехол с фонаря наполовину, и над машиной пахнет бензином и остывшим маслом. Влезаешь в кабину, пристёгиваешься, кладёшь руки на борта и сидишь.
В это время в кабине главное занять мысли чем-нибудь отвлеченным. Сначала небо на востоке становится серым, потом хорошо видно капот, полосу и терриконы за ней. Кто-то у соседнего капонира кашляет. Спиридоныч подвозит термосы прямо к стоянкам, потому что дежурным от машин отходить нельзя, и чай у него в такое утро крепкий, он обжигает губы через край кружки, и от этого становится как-то спокойнее.
Артём сидел у меня на плоскости, свесив ноги, и рассказывал про своего деда, который до войны держал пасеку под Кировом и качал мёд в двух видах, гречишный и какой-то ещё. И что дед обещал ему отдельный улей на свадьбу.
‐ А ты женишься?
‐ После войны обязательно. — Он слегка покраснел, но все же смог произнести ответить с таким гордым видом, будто это уже вопрос решенный.
Кондрат из-под плоскости отозвался в своем репертуаре.
‐ Ты, главное, вернись. А невесту тебе найдут, за этим дело не станет.
И в чем он не справ⁉
Десятого мы с Артёмом сели на чужое поле. Вышло глупо. «Ясень» навёл нас на группу над Барвенковом, её мы не нашли, зато пару «мессеров» встретили. Проходили с ними минут шесть, никто никого не сбил, а горючего у меня после этого оставалось на донышке. До своих было минут сорок. До штурмовиков, которые сидели в двадцати километрах — двенадцать. Сели у них. Поле было хуже нашего, с ямами, и стояли на нём «илы» вперемешку с воронками. Нас встретил техник, посмотрел на звёзды на моём борту, посчитал их пальцем в воздухе и сходил за начальством.
Первым делом я спросил про бензин, и начальник склада, интендант с толстым лицом и очень тихим голосом, ответил не сразу.
‐ Вам семьдесят восьмой. У меня он есть.
Я даже обрадовался, но рано.
‐ Он у меня весь расписан под завтрашние вылеты, до последнего литра. А вы в моей ведомости не значитесь. Звоните в дивизию. Дадут указание — оболью хоть до краёв.